После недельных занятий субботний вечер приносил приятный отдых; но наступало воскресенье, и уже после обедни чувствовалось приближение сурового понедельника с длиннейшими «уроками».
Тоскливо было в корпусе по воскресеньям. В отпуск мне было не к кому ходить; до игр я не был особенный охотник; «интересные книжки» не всегда можно было достать. Придет один из братьев, потолкуем, вспомним про домашних, про Кавказ. Еще сильнее пригорюнишься… Кроме того, и волчий аппетит, не перебиваемый уроками, заставляет учащенно посматривать на часы. У кого задержались деньги на «руках», тот посылает дневального солдатика «за покупками». Для кадет и гривенник считался значительной ценностью. Еще бы! Трехкопеечный розан и пятикопеечная кровяная колбаса — это «шикозная вещь», заставлявшая многих завидовать счастливому их обладателю. Две копейки обыкновенно уплачивались посыльному «за проходку».
В каждом отделении были специальные «канюки», которые при виде съедобного моментально вырастали подле кадета, собиравшегося приняться за колбасу:
— Дай кусочек, дай же, Василенко, ну, дай же!..
Раздавалось два, три ноющих голоса и не переставали выпрашивать, пока не получали, действительно, «по кусочку». Это, впрочем, не было еще так разорительно, как требование, а не просьба, «закала»:
— Давай булку! Ну, живей, отламывай колбасу!
Попробовать не давать — отнимут. Жаловаться — накажут, так как на руках деньги запрещено было оставлять. Во избежание подобных неудобств деньги вручались начальству, и затем, уже к воскресенью, желающий купить что-нибудь записывался «на список». Ротный командир посылал покупать каптенармуса или сам ездил в магазины.
Громадная плетеная корзина со свертками, приобретенными «по списку», появлялась обыкновенно уже после обеда. Большая часть свертков была с леденцами, стоившими по 3о копеек фунт. Прелесть, что за леденцы! Таких после я уже нигде не едал. Записывались обыкновенно на полфунта; целый фунт — ведь это состояние!
Некоторые настойчиво покупали «рожки» и кедровые орешки — сладко, сытно и дешево.
Праздничный обед всегда неизменно был один и тот же: борщ со сметаной, бифштекс и слоеные пироги с двумя вишневыми ягодками. В особенно торжественные дни подле каждого прибора клали «фунтики» с чем-то похожим на конфеты. Этим лакомством кадеты страшно дорожили, и при виде «фунтиков» в столовой раздавалось веселое, одобрительное гоготанье. Те редкие случаи, когда раздавали лакомства, кадетам отлично были известны, но иногда их давали сверх программы. Можно себе представить кадетский восторг в таких случаях. Мне помнится, что эти тощие «фунтики» с дешевыми сухими сладостями кадеты ценили выше своих покупных леденцов, халвы, яблок, монпасье и других «собственных» лакомств.
Кормили нас вообще очень плохо. Но можно ли было требовать от начальства лучшего? Ведь на всю дневную пищу отпускалось на человека лишь по 12 % копеек[96]. Надо было удивляться, как нас еще с голоду не уморили….
По воскресеньям в отпуск ходили немногие. К 6-ти часам вечера, к занятиям, они должны были являться. В коридоре, при входных дверях, кучка буянов сторожила отпускных, выпрашивала принесенные лакомства, а иногда и попросту отнимала.
К Рождеству имена воспитанников, которые имели «в среднем» более 9 1/2 баллов, заносились на красную доску. С какою гордостью кадет читал на ней свою фамилию! На той же стене, неподалеку от почетной, больно била в глаза черная доска — здесь отмечались кадеты, имевшие в среднем менее 6 баллов. Два «рыжих орангутанга», по-братски неразлучно, виднелись на этой позорной площади.
Я с братьями получил приглашение провести святки «на хутор», к майору Антоненко, товарищу отца. Старший брат находился в самом рискованном периоде кадетского закаливания и с иронией относился к отпускным «нежностям». Второй брат рассказал мне много приятного о хуторской жизни, и мы оба с нетерпением ждали приближения праздников. Как на грех, я захворал. Дома, несмотря на кавказскую теплую зиму, меня кутали, а тут, в более суровом климате, приходилось выходить в тонкой, без подкладки, шинели и без калош. Праздники приближались, крестики на календаре густою цепью ворвались уже в декабрь, а у меня разыгрывался кашель. Брат неодобрительно качал головой, упрекал и жалел меня. Я старался отделаться от лазарета, и ночью, когда особенно душил кашель, закрывался подушкой, чтобы не услышал дневальный и не доложил дежурному офицеру. Брат нажег из сахара леденцов и принес мне в качестве лекарства. Кашель стал было утихать, но я начал сильно лихорадить. Тогда брат сам сказал Адаму о моем недомогании, капитан хотел было сводить меня к Еве угостить каплями; но, заметив, что у меня жар, отправил в лазарет.
Лазарет помещался под нашей ротой. Приходилось спуститься по сумрачной лестнице, а затем повернуть по темному, страшному коридору, мимо мертвецкой. Маленькие воспитанники побаивались этого коридора, спешили скорее его миновать и в то же время с тревожным любопытством поглядывали на соседнюю с мертвецкой, завешанную зеленым коленкором, стеклянную дверь в комнату кадета Субачевского, выделенного из общего лазаретного помещения в виду особого свойства его болезни.
Оказалось, что я захворал ветряною оспою. Слово «оспа» привело в смятение. Меня поместили в комнату, где лежал больной корью. Вокруг ни сиделки, никого. Через час приходил, густо напомаженный, шикарь-фельдшер, заставлял меня пить какую-то микстуру и уходил. К обеду принесли тарелку овсянки и полбулки, это обозначало «3-ю порцию». Мне вспомнилось, как дома за мной ухаживали во время болезни. А здесь! Мне казалось, что все меня забыли, никто меня не жалеет, оспа меня искалечит и даже, быть может, я умру… Вечером принесли мне кружку чаю и опять полбулки. Я горел и не дотрагивался до пищи. Наступила ночь; все смолкло; лишь большие лазаретные часы отбивали громко свое сухое тик-так. Становилось жутко, подступали слезы. «Хорошо бы умереть, — думалось мне, — назло им всем умереть».
Грозный оклик в соседней комнате и топание ногами