4 страница из 17
Тема
будет подан завтрак. В салоне началось движение – пассажиры опускали перед собой столики в ожидании еды. Из разговоров вокруг Тира поняла, что для многих камбоджийцев, живущих за границей, этот перелет – ежегодное паломничество, которое они совершают уже десять лет, с самых выборов 1993 года, спонсированных ООН. Не смущаясь стюардесс, развозивших еду и напитки, представители диаспоры охотно рассказывали о себе. Им непременно хотелось узнать, из какой части Америки их попутчики, будто название городка сразу объясняло причину их разобщенности. Они предавались воспоминаниям о довоенных временах, «до Пол Потишки», всегда с уничижительным суффиксом, с подчеркнутым презрением к Пол Поту, который для каждого камбоджийца, включая Тиру, был не просто человеком или даже чудовищем, а навсегда останется страшным символом эпохи.

– А вы где были при Пол Потишке?

Порой Тиру охватывал пессимизм – ей казалось, это и есть подлинное торжество зла. Имя Пол Пота живет наравне с именами героев и святых, упомянуто в учебниках истории, слетает с губ взрослых и детей, приобретая значительность и постоянство в коллективном сознании, даже при том, что у коллективного сознания иммунитет к любым именам.

– Я был в Баттамбанге, – заговорил один из пассажиров, перегнувшись к соседу через проход. – Ужасное, ужасное место! Столько смертей… А вы?

Тира знала, что они не осмелятся расспрашивать больше названий провинций, скупых воспоминаний и двух-трех фраз об испытаниях, выпавших на долю семьи. Пережитое можно было выразить одним вопросом, звучавшим во всех диалогах, которые доносились до слуха Тиры:

– А родственники у вас там еще остались?

Отрицательное покачивание головой было красноречивее слов. При этом на вопросы некамбоджийцев ее спутники, как и миннесотская диаспора, отделывались скороговоркой вроде: «Наша жизнь не единожды висела на волоске, но, к счастью, нам удалось выжить на полях смерти». Дежурные телевизионные и газетные клише. Слова, переработанные, отжатые и очищенные от всякой двусмысленности, не оставляющие сомнений в том, кто виноват, а кто невиновен.

– Мы кхмеры, но эти красные кхмеры были не пойми кем! Настоящий камбоджиец никогда не убил бы другого камбоджийца!

Тира сидела молча, доверяя мысли ручке и бумаге, пустившись в собственный полет со словами-попутчиками под музыку пульсировавших в ней эмоций. Эта музыка слышалась в биении ее сердца и ритме дыхания.


Старый Музыкант осторожно положил садив, будто укладывая в кровать спящего ребенка. В верхнем углу бамбуковой койки, между узлов с одеждой, скромно притулились спутники садива: сралай, род гобоя, и сампо, маленький узкий барабан. Сделанные в годы революции, эти инструменты были моложе, новее садива, но Старый Музыкант чувствовал глубокую нежность ко всем трем, потому что даже в своем неодушевленном молчании они казались наделенными сознанием. Они будто знали его жизнь, историю и преступление, но прощали и всегда отзывались на его призыв, даря музыку, в которой он искал исцеления. Почти два с половиной десятилетия инструменты были его спутниками, единственной семьей. Сейчас же Старый Музыкант предчувствовал разлуку – приближалась его давно запаздывавшая кончина, и инструментам предстояло вернуться в любящие руки.

Прошло уже больше шести недель после отправки письма, и в мрачные ночные часы он думал о скорой встрече и представлял, как угадает в ее лице черты мертвеца.

В воздухе поплыл первый негромкий звон храмового колокола, призывавшего к медитации. Старый Музыкант глубоко вдыхает, очищая ум от сутолоки мыслей. Пусть это приносит лишь краткий покой, но сами вдохи и выдохи позволяют понять, что его тело, как и храмовый колокол, – просто инструмент, сам по себе пустотелый и немой, однако при ударе способный воспроизводить весь диапазон звуков, а смутный гул мыслей – не постоянная, как можно предположить, а самопроизвольная вибрация, короткая и иллюзорная.

– Наше существование лишь иллюзия, – скоро затянут нараспев монахи буддистскую сутру, которую они повторяют день и ночь. – Страдание и отчаяние лишь кажутся реальными. Отпусти от себя желания и привязанности, и обретешь внутренний покой.

Старому Музыканту нравилось находить утешение в этих словах, да только вот, по этой логике, душевный покой, или какое там утешение он себе позволял, – тоже иллюзия. Невозможно отрицать страдания и нищету вокруг: безногие и безрукие калеки выпрашивают милостыню у ворот рынка – увечья они получили, подорвавшись на минах на сельских дорогах или рисовых полях. Безумные оборванные старые вдовы бродят по городским улицам, потому что похоронили всех родных до последнего, может быть, даже видели казнь своих детей. Сироты роются на свалках в поисках пропитания, потому что любые отбросы притупляют их голод и хоть немного прячут выпирающие кости. Они реальны, эти сломанные жизни, их борьба за выживание далека от фальшивых уколов его уязвленной совести. Медитация только заставляет увидеть это яснее. Единственная иллюзия, в которую Старый Музыкант разрешал себе верить, – что он непричастен к бедствиям, творящимся сейчас.

Невероятность его ситуации несуразна, возмутительна: как вышло, что его приютили в храме, чьи верования и обычаи он когда-то отверг, чьих обитателей солдаты его вымечтанной революции насильно расстригали и убивали? Если карма – это неизбежность расплаты за преступления, тогда храм – последнее место, где ему должны были предложить кров. Как получилось, что его приютили те, чью братию убивали его солдаты? Какие складки и изгибы закона кармы привели его в этот анклав милосердия, когда по его деяниям ему полагается жизнь-наказание?

В начале 1979 года, когда после падения режима красных кхмеров Старого Музыканта выпустили из Слэк Даека, он ушел в джунгли – зализывать раны и скрывать свой позор, но за несколько месяцев полной изоляции дошел до предела. Раз его час еще не пробил, он проживет остаток дней среди людей, а не с призраками, наседавшими со всех сторон: ему мерещились изуродованные лица и нечеловеческие вопли тех, кого замучили в Слэк Даеке. Он покинул джунгли и вернулся в мир живых – в то, что от него осталось. Он пришел в деревню, где никого не знал и где никто не узнал его в изувеченном калеке, и зажил тихой жизнью, зарабатывая музыкой, играя в основном на похоронах или церемониях вызывания духов. Однажды на похоронах деревенского старосты, заворачивая в газету причитающуюся ему плату – жареную рыбу с рисом, он увидел статью с призывом создать трибунал и судить «ответственных за преступления кровавого режима красных кхмеров».

Красные кхмеры – Старый Музыкант задержал эти слова на языке, точно пробуя на вкус, и на минуту увидел себя глазами других, узнай они о его прошлом. Он вглядывался в пятна от масла и специй, пропитавших газету и превративших густо-черные буквы в прозрачные, но не нашел своего имени. Кем ему себя считать, гадал он, предоставив мухам пировать его рисом (рыба упала на пол), – жертвой или преступником? Он верил в дело, за которое воевал, а потом его без предупреждения бросили в тюремный

Добавить цитату