Отчего-то это занятие у них особо почиталось – горшки руками лепить. И непременно каждой матери полагалось обучить дочерей этой же процедуре. Поначалу, когда Диля еще совсем маленькой была, она очень удивлялась – почему взрослые женщины с таким увлечением этим игрушечным делом занимаются? Может, это они не всерьез делают? Хотя лицо бабушки Назиры было всегда преисполнено торжественностью момента, когда она расстилала во дворе дома кошму. А двоюродная сестрица Фатима с таким же лицом несла ей из сарая ком глины. Бабушка важно брала его из внучкиных рук, трогала со всех сторон, будто оглаживала, потом бросала на фанерку, отрывала кусок и начинала раскатывать меж ладоней длинную толстую колбасу, вся сосредоточившись на этом занятии. Диля, про себя усмехнувшись, тут же вспоминала, как точно так же, бывало, дома из пластилина поделки лепила, оглядывалась на рассевшихся на земле вокруг кошмы сестер – не улыбаются ли они про себя так же, как она, этой бабушкиной серьезности. Сестры не улыбались. Наоборот, зачарованно наблюдали за бабушкиными руками, будто ждали от нее какого-то циркового фокуса. Бабушка меж тем, раскатав одну колбасу, бралась за следующую. Когда их уже много накапливалось, начинала выделывать из каждой что-то вроде заготовок для будущего кувшина – вот его туло, вот горловина, а вот эта колбаса, которая поменьше и потоньше, стало быть, окажется ручкой. Нет, ну все точно так, как поделка из пластилина лепится! Осталось разгладить пальцами швы – и нате вам, готовый кувшин.
– И все? И больше ничего не будет? – как-то раз, наклонившись к уху сидящей рядом Фатимы, разочарованно спросила Диля.
– А что еще? – удивленно подняла на нее темные карие глаза Фатима. – Сейчас мы его на солнышко отнесем, он должен отдохнуть. А потом в костре обжигать будем. Ты смотри, смотри, интересно же…
– А на что смотреть?
– Как бабушка новый кувшин будет лепить…
– А что, она как-то по-другому его будет лепить?
Фатима сверкнула на нее сердито глазами, махнула рукой и тут же потупилась под строгим взглядом бабушки Назиры. Так и осталось непонятным для Дили, за что она рассердилась на Фатиму – то ли за то, что позволила себе разговоры во время «урока», то ли проявила внешнее недовольство ее, Дилиной, бестолковостью…
А на другой день процесс шел уже интереснее – бабушка принималась отдохнувшие и в костре обожженные кувшины расписывать.
…Вот она так же важно уселась на свою кошму, разложила вокруг себя кисточки, поставила большую пиалу с темной, как показалось Диле, дурно пахнущей жидкостью.
– А что у нее там? – тихо спросила Диля у Фатимы, показывая подбородком на пиалу. – Краска, что ли?
– Нет, это не краска, девочка. Это я специальную глину растворила, она тоже похожа на краску, – ответила вместо Фатимы бабушка, ласково улыбнувшись. То есть почти ласково. А может, преувеличенно ласково. Диля даже поежилась слегка, кожей почувствовав бабушкину неискренность. Непроизвольно подтянув ближе к коленям складки короткой юбки и спрятав глаза за длинным козырьком кепки-бейсболки, принялась рассеянно наблюдать, как бабушка наносит на светло-серую глиняную поверхность кружки точки и штрихи, соединяя их одной линией. Краска моментально подсыхала, приобретала красноватый оттенок на сером глиняном поле, которого уже и видно практически не было из-за густого орнамента. «А красиво получилось…» – отрешенно подумала Диля, прищуривая глаза.
– Этот кувшин я твоему отцу подарю, моему второму сыну Амирчону, – словно услышав ее мысли, повернула к ней бабушка голову.
– Спасибо… – невпопад за отца поблагодарила Диля, улыбнувшись.
– Сын Амирчон большим человеком в Душанбе стал, начальником больницы! – гордо обвела она взглядом сидящих вокруг кошмы девочек, и они дружно и уважительно закивали, как будто впервые от бабушки услышали это известие.
– А первый мой сын Баходур тоже вот-вот начальником станет. Еще главнее, чем Амирчон, – начальником милиции! Он редко в гости ездит, потому что он очень занятой человек. Был три года назад, вместе с женой…
Кинув быстрый взгляд в сторону Дили, бабушка вдруг посуровела и без того твердым морщинистым лицом, подтянула губы ровной узкой скобочкой. Потом вздохнула, произнесла грустно и немного обиженно:
– Хорошая жена у Баходура, настоящая мусульманка… Жаль только, детей родить ему не может. И за что сыну такое наказание послано… На, Диля, держи кувшин. Отец будет рад в доме материнский подарок иметь.
Так они с отцом, помнится, с этим кувшином к маме и заявились. Она его даже в руки не взяла. Просто кивнула равнодушно – поставьте, мол, где-нибудь… А потом кувшин куда-то исчез, будто и не было его вовсе. Диля и папа не спросили, куда она его пристроила. Привыкли ни о чем не спрашивать. Мама вообще в доме никаких вещей из местного колорита не держала. Такое было чувство, будто сознательно создавала вокруг себя островок из той, прежней жизни. Даже по улицам ходила так, будто она в этом городе случайно оказалась и ждет не дождется, когда надо будет собирать чемоданы да ехать наконец на вокзал. Ни буйство уличной зелени, ни ковры из розовых кустов на площади Озоди и на проспекте Рудаки, ни сам город, живописно взбирающийся уютными улочками по склонам окрестных гор, ни сами горы – ярко-синие по весне и теплые, рыжие поздней осенью, – ничего ее взгляда не соблазняло. А разноцветное многоголосье рынка Баракат, куда они делали вылазку по воскресным дням за покупками, вообще ее раздражало страшно. Взгляд становился чужим, немного надменным, лениво скользил сквозь толпу, словно она терпеливо пережидала, когда эта неприятная для нее процедура закончится. Так смотрят люди из дальнего ряда партера на плохую театральную постановку – вроде и вслух о своем недовольстве не заявишь и надо из приличия сидеть, терпеть до конца все действо. Проявлять толерантность. Прятать тоску и душевное неприятие. Хотя как его спрячешь – оно все равно наружу вылезет. Особым выражением лица.
Зато о своей родине, о далеком уральском городе мама могла говорить часами. О его дождях, о речке, закованной в камень, об ажурном чугунном литье бульварных ограждений, о снегопаде зимой и шуме тополей летом, о березах, о медовых лесных травах. Диля слушала, смотрела в мамины горящие памятью глаза, впитывала в себя каждую мелочь, и в голову ей не приходило спросить, чем же это, например, горные душанбинские травы хуже уральских медовых. Чувствовала, что нельзя спрашивать. Потому что присутствовала в маминых рассказах некая одержимая тоска, отрицающая и синие горы, и розовые кусты на проспекте Рудаки, и настоящий восточный рынок Баракат вместе взятые. Диля впитывала в себя мамину одержимость как некое дочернее обязательство, и душа полукровки маялась, ломалась надвое; одна часть трепетала от уважения к прекрасной маминой родине, и было в этом уважении что-то сказочно-недоступное, наполненное снегами и березами, а другая страдала от будто бы предательства солнечного привычного города, в котором выросла, в котором ходила в школу, дружила, влюблялась, пыталась получить высшее образование в престижном Российско-Таджикском славянском университете на улице Турсун-заде.
И ссоры родительские Диля переносила тоже болезненно, не понимая до конца, на чьей она стороне. Хотя и нечасто они ссорились – в основном в те дни, когда к ним дядя Баходур заглядывал. Вел он себя так, будто в квартире они с отцом одни были. Да и мама им в компанию нисколько не навязывалась – выходила из кухни с подносом, накрывала на стол и тут же уходила обратно на кухню,