Описывая возникающее расслоение, поглощение «старых» университетов «новыми», замещение и депортацию (за пределы институционального пространства) одних агентов другими, бурдьевист проанализирует науку в той же системе различений, что до этого анализировал город. За наукой последуют литература, право, религия, спорт. Свойство трансферабельности делает возможным расширение списка объясняемых феноменов практически до бесконечности, включая в него даже саму объясняющую схему.
И вот здесь происходит сбой. Трансферабельность – это то, что позволяет нам переносить модели мышления из исследований этничности в исследования техники, из исследований религии – в исследования города, из исследований языка – в исследования права. Однако именно из‐за такой неспецифичности и «всеядности» языков описания они со временем утрачивают свою объяснительную силу. Отсюда основной драйв написания этой книги.
Мы не можем отказаться от требования концептуализации и вернуться к блаженной невинности синтагматического нарратива урбанистов («Город – это и люди, и машины, и здания, и еда, и мусор, и мэр, и анонимность, и эпидемия, и турникеты в метро…»). Но имеющиеся у нас в запасе инструменты воображения стремительно приходят в негодность. Мы по инерции пользуемся системами различений и языками описания, которые производят типовые образы объекта (подобно типовому жилью в Советском Союзе). Чтобы вырваться из этого порочного круга, нужно попробовать научиться «мыслить город иначе», обратившись к новым теоретическим интуициям.
Контингентность города: «способность быть иным»
Даже сама реальность относительна к схеме: то, что считается реальным в одной системе понимания, может не считаться таковым в другой.
Д. Дэвидсон
Посмотрим еще раз на процитированный выше тезис Бурдьё:
Следовательно, столица не может мыслиться иначе, как в отношении с провинцией, которая не располагает ничем иным, кроме лишения (относительного) и столичности, и капитала.
«Не может мыслиться иначе» здесь – ключевое высказывание. Действительно, нельзя сказать «столица» и не сказать «провинция», без одного не может быть другого. Но, согласившись с тем, что «столица» не может мыслиться в отрыве от «провинции», мы только что автоматически согласились с тем, что «провинция» не может мыслиться иначе как «лишенная столичности и капитала». Создание видимости отсутствия альтернатив – проверенный, но весьма ущербный ход, к которому главный архитектор Бурдьёполиса прибегает по нескольку раз в каждой книге. Вспомним еще одно процитированное выше высказывание:
То пространство, в котором мы обитаем и которое мы познаем, является социально размеченным и сконструированным. Физическое пространство не может мыслиться в таком своем качестве иначе (курсив мой. – В. В.) как через абстракцию (физическая география), т. е. игнорируя решительным образом все, чему оно обязано, являясь обитаемым и присвоенным.
Но что значит «не может мыслиться иначе»? Прежде всего, то, что между объектом (городом) и его концептуализацией (социальное пространство, объективированное в пространстве физическом) существует необходимая связь. Тезис о необходимости – это очень сильное, однако неубедительное заявление. Мы видели, как отбираются конститутивные концепты, видели, как происходит «прошивка» концептуализации на второй орбите – за каждым ходом в этой теоретической партии стоит именно что выбор.
Значит ли это, что концепты могли бы быть вообще любыми? И следовательно, отношения между городом и его концептуализацией – это отношения случайные, произвольные, ничем не обусловленные? Нет. Тезис о случайности еще хуже тезиса о необходимости. Потому что тогда между метафорой «Город как театр военных действий» и метафорой «Город как гусь» нет никакой разницы.
Свойство, контрарно противопоставленное и случайности, и необходимости, называется контингентностью. Сказать «концептуализация контингентна» значит сказать, что наши концепты могли бы быть иными, но не любыми3. Таким образом, мышление о городе предполагает осмысленный выбор одной из множества альтернатив. Некоторые из этих альтернатив ближе друг к другу, некоторые – дальше. Иногда эти альтернативы образуют бинарные оппозиции: два концептуальных решения (в определении, казалось бы, одного и того же объекта) исключают друг друга.
Общественное пространство: Х. Арендт против И. Гофмана
Мало какое различение используется применительно к городскому пространству так же часто, как различение «публичное/приватное». И чем чаще мы говорим о публичном (или общественном) пространстве, тем меньше оно, кажется, нуждается в определении. Комитеты по общественным пространствам при мэриях и департаментах – это, как правило, комитеты по паркам, площадям и пешеходным улицам.
Но что делает общественное пространство общественным? Режим доступа? Право собственности? Особое положение в городской среде? Сделаем первый шаг концептуализации: общественным пространство делает некоторая стоящая за ним форма общности. Любое место оказывается ровно в той степени общественным, в какой служит «точкой сборки» сообщества, его пространством солидарности. Средневековый европейский город «собирается» на рыночной площади, греческий полис – на агоре, Рим – на форуме. Нет сообщества – нет общественного пространства.
Вероятно, самую сильную концептуализацию такого рода предложила Ханна Арендт. Описывая публичную жизнь древнегреческого полиса, она выделила несколько «конститутивных характеристик»: а) жители, свободные граждане, равные по отношению друг к другу; б) физическое пространство – конкретное место, в котором они непосредственно «даны» друг другу и могут обсуждать вопросы общей судьбы; в) сам факт коммуникации, столкновения позиций. Арендт пишет:
Только в мире опыта самого полиса, не без оснований характеризуемого Буркхардтом как «самая болтливая» из всех государственных форм… действие и говорение все больше разлучаются, пока не образуют две совершенно отдельных друг от друга деятельности. Акцент при этом переместился с действия на говорение… Быть политическим, жить в полисе означало, что все дела улаживаются посредством слов, способных убедить, а не принуждением или насилием. Принуждать других силой, приказывать вместо того, чтобы убеждать, считалось у греков как бы дополитическим способом межчеловеческого обхождения, привычным в жизни вне полиса, скажем в обращении с домочадцами, в семейственности, где глава семьи осуществлял деспотическую власть, а также в варварских государствах Азии, чью деспотическую форму правления часто сравнивали с организацией домохозяйства и семьи [Арендт 2000: 36].
В другой своей работе (в эссе «Что такое свобода?») Арендт замечает:
Свобода требовала, вдобавок к простому освобождению, сообщества других людей, пребывающих в том же статусе, и она требовала общего публичного пространства, где можно встретиться с ними, – иначе говоря, политически организованного мира, куда каждый из свободных людей мог ввести себя словом и делом [Арендт 2007].
При всей кажущейся философской абстрактности арендтовского определения, оно предельно операционально. Исследователь-эмпирик легко подберет кейсы общественных пространств «по Арендт»: Химкинский лес, ставший местом беспрецедентного противостояния горожан и городских властей, поляна в Тропарево, стамбульский парк Гези, любой двор, в котором жители собираются для решения насущных проблем своего общежития. Исследователь-эмпирик сможет найти взаимосвязи между