– Дай сюда эту хреновину, – командует он.
Оса возвышается надо мной морским утесом, за которым вьется стая подчиненных ему бакланов, альбатросов и суетливых чаек. И мне ничего не остается, как протянуть ему подарок академика Рахимова. Он не слишком впечатляет Осу, более того – тот выглядит раздосадованным. Как если бы ожидал получить сто тысяч миллионов рублей, а вместо этого ему сунули в руку двухкопеечную монету.
– Кутоган кыры! Джаляб!..
Эти слова откуда-то известны мне, хотя в нашей семье их не стали бы употреблять даже под страхом смерти. Грязные ругательства, вот что это такое. Я слишком мал, чтобы самому оценивать их, они воспринимаются набором звуков, легким сотрясанием воздуха. Именно – легким, потому что Оса произносит свой «джаляб» почти нежно.
Едва ли не по-дружески.
То, что происходит потом, будет происходить со мной и впоследствии. Не слишком часто, но все же… Моя душа странным образом отделяется от тела, становясь сторонним наблюдателем. Она (Второй Я) взирает на происходящее с холодной отстраненностью путешественника во времени. Я знаю, что произойдет в следующий момент. Оса ударит меня прямиком в живот, в солнечное сплетение. А потом, когда я упаду, больно саданет ногой в пыльной сандалии по скуле. «Больно» здесь – такое же ничего не значащее для меня слово, как и «джаляб». Потому что я и боли не почувствую. Никакой.
У Второго Я есть еще одно преимущество перед всеми остальными (во главе с «первым Мной») – он умеет растягивать время. Не до бесконечности, разумеется, но отпущенных секунд хватает на то, чтобы внимательно рассмотреть застывшего с нелепо приоткрытым ртом Осу, двух братьев – Орзумурода и Улугмурода, толстяка немца Вернера и маленького верткого Домулло с бородавкой на щеке: именно он похож на суетливую чайку.
Дворовая банда не вызывает у меня страха, напротив, я испытываю к ней что-то вроде жалости. Особенно – к Домулло. Бледная бородавка, занимающая лишь крохотный участок на его смуглой физиономии, вдруг начинает разрастаться, подниматься вверх, как тесто; спустя мгновение все лицо Домулло оказывается погребенным под бесформенной массой. Нет больше ни рта, ни носа, ни глаз. Даже непокорный хохолок волос на макушке – и тот скрылся.
Ты умрешь, Домулло.
Так думает Второй Я. А первый просто произносит это вслух:
– Ты умрешь.
Коммуникации между первым и вторым «я» еще до конца не отлажены, оттого и имя остается непроговоренным. Все выглядит так, что сказанное обращено к Осе.
– Ты умрешь.
Это не угроза. Да и невозможно представить, чтобы малолетка, шкет, маменькин сынок угрожал королю двора. Это не угроза и не дерзость, на которую решаются в приступе отчаяния. Просто констатация факта, медицинский приговор. Или вердикт высшего суда.
– Чего? – Оса распяливает рот в глупой усмешке. – Чего?
– Ты умрешь.
Только теперь он бьет меня. Ногой в солнечное сплетение. Боли я не чувствую, мне просто не хватает воздуха, вот и все. На всякий случай я падаю наземь и подгибаю колени к животу: все происходит ровно так, как привиделось мне несколько секунд (или минут) назад. Остается пережить лишь пыльные сандалии на скуле: удар, еще один, передо мной мелькают грязные пальцы, усаженные черными жесткими волосками. Рот наполняется жидкостью, солоноватой на вкус. Очевидно, она вытекает из носа и просачивается в первую подвернувшуюся щель.
Кровь.
Даже не пытаясь увернуться от ударов, я меланхолично думаю о своей футболке.
Мама наверняка расстроится, увидев, как я ее изгваздал.
Мама появляется во дворе спустя каких-нибудь три минуты. Она кричит так истошно, с таким отчаянием, как будто меня уже убили. Или я умер – вместо Домулло. Парни бросаются врассыпную, секунда – и возле меня никого нет.
Я все еще думаю о футболке, когда мамины руки отрывают меня от земли. Крепко обнимают – так крепко, как будто мама хочет прирасти ко мне навсегда.
– Больно? Тебе больно, мой родной? – шепчет мама.
– Все в порядке. Мне не больно. Нет. – В подтверждение своих слов я начинаю быстро-быстро трясти головой.
– Мое солнышко, мой малыш…
Я прячу голову у мамы под подбородком: лучшего навеса, чтобы укрыться от всех на свете ливней, селей и камнепадов, и придумать нельзя. Кажется, у мамы – тысяча рук и тысяча губ. И все они навсегда отданы мне в собственность. Наша с мамой любовь – абсолютна, мы принадлежим только друг другу и еще – папе, хотя здесь и сейчас его с нами нет. Мне не хочется вылезать из-под навеса, но мама почти силой заставляет меня сделать это. Она внимательно осматривает и ощупывает меня.
– Здесь больно? – Ее пальцы пробегают по моей скуле.
– Нет.
– А здесь? – Теперь они касаются кончиков губ.
– Нет.
– Я видела, кто это сделал. – Мама вытирает кровь у меня под носом белоснежным накрахмаленным платком. – И я их… убью.
Мне щекотно, а еще – жесткие края платка царапают кожу.
– Не надо, мамочка. Пожалуйста. Они сами.
– Что – сами?
– Сами умрут.
В маминых глазах проносится что-то, отдаленно напоминающее панику. Обычно небесно-голубые, они темнеют и становятся почти черными. Так я впервые сталкиваюсь с чернотой, еще не понимая, какое место ей уготовано в моей жизни. Впрочем, в тот раз она быстро отступает, и вот – мамины глаза снова голубые; разве что – чуть более темные, чем обычно.
– Мы ведь не скажем папе? – осторожно спрашиваю я. – А то он тоже расстроится. Хуже тебя.
– Ну, не знаю. – Мамин голос полон нерешительности. – Он бы мог поговорить с этими малолетними бандитами. С их родителями. Это произвело бы должное впечатление. Я так думаю. А ты?
– Нет.
– Хорошо, милый. Пусть будет так, как ты хочешь.
В нашей семье все всегда устраивается именно так, как я хочу. Я никогда не злоупотребляю этим и потому не знаю границ, за которые готовы (или, наоборот, не готовы) шагнуть родители. Что, если бы я сказал маме «Убей их»?
Вдруг она и правда бы их убила – и Осу, и двух братьев, и толстяка немца, и суетливую бородавчатую чайку? Нет-нет, небесно-голубая мама на это не способна. А вот та, в глазах которой на секунду поселилась чернота…
Думать о черноте не хочется, и поэтому я переключаюсь на мысли о безвозвратно утраченной линзе. Прежде чем подарок академика Рахимова перекочевал к Осе, я успел исследовать небольшую часть двора: ту, где растут кусты татарской жимолости и два тутовых дерева. Сам тутовник интересует меня мало, но под его гладкой, отслаивающейся корой полно насекомых. Захваченные в плен увеличительным стеклом, они предстают передо мной едва ли не монстрами – отталкивающими и прекрасными одновременно. Разглядеть их в подробностях не всегда удается: слишком уж быстро они передвигаются. Устав наблюдать за