2 страница
речью, которую Истома уже знал наизусть:

– Чада мои неразумные, соберите разум сердца своего и внимайте словам моим. Прострите сердечный сосуд свой да накаплются туда словеса книжные. Не должно книгу читать скоро, а трижды воротиться следует. Не следует только устами книгу говорить, но сокрыть в сердце истину книжную. Осуждайте ненаучающихся, какие только ногами дрыгают да словеса глаголют…

«У-у!..» – мысленно простонал Истома, – дьякон мог вещать битый час, переливая с пустого в порожнее, – и глянул на своего друга Онфима, купеческого сына, сидевшего рядом. Тому тоже было скучно, и он, ерзая на скамье, будто она была нестерпимо горячей, мучительно соображал, как бы ему развлечься.

– Голова без ума, что фонарь без свечи, – мусолил дьякон прописные истины, которые Истома слышал много раз. – Кто грамоте горазд, тому не пропасть. Запомните – корень ученья горек, да плод его сладок. Онфим, не вертись, иначе отведаешь розог! Так о чем это я?.. Ах, да – не учась, и лаптя не сплетешь, ибо…

Истома медленно обвел глазами знакомые до мелочей стены избы, зацепился за розги и торопливо перевел взгляд на пол, чтобы избавиться от неприятных воспоминаний. Тут его и осенило. Пол в школьной избе – или «училище», как почтительно величали заведение дьякона родители школяров, – был деревянным. Но для большей сохранности хорошо остроганных досок, покрытых воском (Есиф ценил красоту; а что может быть приятней глазу, чем вощеное дерево с его неповторимым рисунком?), служка Фалей застилал его соломой, так как все ученики происходили из зажиточных семей и носили сапоги с подковками, которые царапали пол.

Именно солома и понадобилась Истоме, чтобы устроить себе и Онфиму приятное времяпровождение на то время, пока дьякон разливался соловьем; его речь в первый день учебного года могла длиться битый час. Есиф вообще редко сиживал за столом вместе с учениками, больше ходил по избе, заложив руки за спину, и монотонно бубнил урок. Сегодня он стоял в торжественной позе у импровизированного алтаря-столика, и его наставления были в большей степени предназначены первогодкам, нежели остальным лоботрясам; на мальцов он и смотрел – требовательно и строго, дабы пробудить в их неокрепших душах трепет перед своей важной персоной.

Истома быстро набрал нужное количество соломинок, обрезал их ровно, в один размер, благо небольшой нож в кожаных ножнах у него всегда был спрятан под платьем, и смастерил из соломинки крючок. Онфим с огромным интересом наблюдал за его манипуляциями. У него загорелись азартом глаза – он уже понял замысел друга и предвкушал захватывающую игру, которая называлась «бирюльки». Она была простой, но чрезвычайно интересной; в нее играли даже взрослые, когда нужно было убить время.

В качестве «бирюлек» использовались соломинки. Один из игроков бросал их на стол беспорядочной кучкой, и играющие поочередно старались вытащить из нее отдельные соломинки, стараясь не потревожить соседние. «Бирюльки» вытаскивали только соломенным крючком, что было довольно сложно и требовало большой сноровки. Если играющий смещал другую соломинку, он передавал крючок сопернику. Выигрывал тот, кто собрал больше «бирюлек», либо первым набрал заранее оговоренное количество соломинок.

Согласие на игру было достигнуто беззвучно, при помощи взглядов.

– На што играем? – тихо поинтересовался Онфим.

Он говорил, не шевеля губами, – словно просто выдохнул воздух. Дьякон был подслеповат, но слух имел превосходный.

– А на што хошь! – ответил Истома.

Онфим какое-то время раздумывал, а затем его маленькие круглые глазки хитро блеснули, и он сказал:

– На пуговки!

Это был сильный ход. Не зря отец Онфима считался среди купцов Колмогорского городка большим хитрецом и выжигой; купеческий сын оказался достойным родителя. Истома покривился, будто съел что-то очень кислое, но согласно кивнул. От забавы он уже не мог отказаться, – сам предложил, – но главная проблема заключалась в том, что Онфим считался среди учеников большим мастером игры в «бирюльки» и часто выигрывал у Истомы. А юный Яковлев только вчера примерил новый бархатный кафтанец[4] с рядом бронзовых пуговиц, начищенных слугой до блеска. Если смотреться в зеркало, то они казались золотыми. У Онфима же и кафтанчик был поплоше – суконный – и пуговицы обтянуты кожей, правда, тисненой, с медным ободком.

Истоме очень не хотелось возвращаться домой без пуговиц, ведь в случае проигрыша ему придется их срезать и отдать Онфиму. А затем врать матери, что они были слабо пришиты, поэтому потерялись. Но взялся за гуж, не говори, что не дюж. Он решительно высыпал на стол горсть соломинок и отдал Онфиму крючок. Игра началась.

Вскоре окружающий мир для двух сорванцов прекратил существование. Есиф не видел, чем они занимались, потому что мальчики прикрывали соломинки от его взора своими спинами. Но их сгубило любопытство других школяров, которые не только перестали слушать речь учителя, но и активно заинтересовались перипетиями игры (притом с комментариями), благо она проходила у них на глазах.

Для Есифа, увлекшегося своим краснобайством, как глухарь весенним токованием, шепот и ерзание учеников во время его чрезвычайно ценных наставлений были сродни тяжкому оскорблению. Он потихоньку, на цыпочках, приблизился к Истоме и Онфиму, заглянул через их головы… и спустя несколько мгновений свежие розги, которые предусмотрительный Фалей распарил в кипятке еще с вечера, начали выбивать пыль из суконной одежки купеческого сына и бархатного кафтанца боярского отпрыска.

Насладившись местью, дьякон властным жестом указал мальчикам на угол, где был насыпан горох, и громоподобным голосом, прозвучавшим, как иерихонская труба, пробасил:

– На колени, негодники!

Наверное, таким тоном оглашали смертный приговор римские кесари, отправляя первых христиан на арену для боев гладиаторов, куда выпускали голодных львов.

Стоять на горохе было сущим мучением. Но Истому угнетало другое – он уже почти победил Онфима, и если бы не дьякон… Эх! Нет, день точно не задался. Зря он сегодня надел кафтанец не так, как должно, ох, зря. Не подумал. Примета верная: ежели кто-то напялит одежку с левой руки, то быть тому человеку битым…


Наконец-то! Свершилось! Истоме хотелось прыгать до небес от огромной радости, которая буквально выплескивалась из его душевного вместилища, как забродившая березовая бражка выливается через край бадьи. Наступила Пасха, и его мучения в школе дьякона Есифа закончились. Теперь он был свободен, как ветер: считал он вполне сносно благодаря стараниям матушки, писать с горем пополам научился, кое-как одолел «Псалтырь», а что еще нужно боярскому сыну? Впрочем, о своей дальнейшей судьбе Истома не задумывался. Все его мысли заняли пасхальные торжества, потому что в этот светлый день можно было веселиться и дурачиться, как того душа пожелает. А розги дьякона и горох, от которого на коленках за годы учения появились мозоли, стоило навсегда выбросить из головы, как дурной сон.

Всю Страстную седмицу мать вместе с прислугой приводила в нарядный вид жилище семьи. Под ее строгим надзором белили печь,