Круг шел быстро, как только мог. Кремнистый спутник наш плыл под маскою туч. Где-то вблизи середины моста он обогнал поседелых велосипедистов. Оба осматривали анальное покраснение одной из машин. Другая лежала на боку, словно раненная лошадь, приподняв печальную голову. Он шел быстро, стиснув пропуск в горсти. Что, если швырнуть его в Кур? Обречен ходить взад-вперед по мосту, переставшему быть таковым, поелику ни один из берегов в действительности недостижим. Не мост, песочные часы, которые кто-то все вертит и вертит, и я внутри — текучий тонкий песок. Или стебель травы, который срываешь с лезущим вверх муравьем и переворачиваешь, едва он достигнет вершины, и шпиц обращается в пшик, а бедный дурак повторяет свой номер. Старики в свой черед обогнали его, елозя, егозя и лязгая в тумане, галантно галопируя, стрекая старых черных лошадок кровавокрасными шпорами.
— Се снова я, — промолвил Круг, как только сгрудились вокруг его неграмотные друзья. — Вы забыли подписать мой пропуск. Вот он. Давайте поскорее покончим с этим. Нацарапайте крестик или рисунок со стены телефонной будки, или свастику, или что захотите. Не смею надеяться, что у вас под рукой найдется какой-нибудь штампик.
Еще не кончивши речи, он понял, что они его не признали. Они глядели на пропуск. Они пожимали плечами, как бы стряхивая бремя познания. Они даже в затылках скребли — необычайный прием, применяемый в этой стране, поскольку считается, что он улучшает снабжение кровью клеток мышления.
— Ты что, живешь на мосту? — спросил толстый солдат.
— Нет, — сказал Круг. — Попытайтесь понять. C'est simple comme bonjour,[3] как сказал бы Пьетро. Они послали меня назад, не найдя доказательств, что вы меня пропустили. С формальной точки зрения, меня вообще нет на мосту.
— Он, надо быть, с баржи залез, — произнес подозрительный голос.
— Нет-нет, — сказал Круг. — Я не из баржников. Вы так и не поняли. Сейчас я изложу это вам как нельзя проще. Они — с солнечной стороны — видят гелиоцентрически то, что геоцентрически видите вы, теллуриане,[4] и если два этих вида не удастся как-то совокупить, я, наблюдаемое тело, вынужден буду сновать во вселенской ночи.
— Так это который знает гуркина брата, — вскричал в порыве узнавания один из солдат.
— Ах, как чудесно, — сказал с большим облегчением Круг. А я и забыл о милом садовнике. Итак, один пункт улажен. Ну же, давайте, делайте что-нибудь.
Бледный бакалейщик вышел вперед и сказал:
— Вношу предложение. Я подпишу ему, а он мне, и мы оба пойдем на ту сторону.
Кто-то едва не прибил его, но толстый солдат, видимо, бывший за главного у этих людей, вмешался, отметив, что это разумная мысль.
— Ссудите мне вашу спину, — сказал бакалейщик Кругу и, поспешно раскручивая перо, прижал бумагу к левой его лопатке. Какое мне имя поставить, братья? — спросил он солдат.
Те, смешавшись, пихали друг дружку локтями, — никто не спешил раскрывать нежно любимое инкогнито.
— Ставь «Гурк», — сказал, наконец, храбрейший, указав на толстого солдата.
— Ставлю? — спросил бакалейщик, проворно крутнувшись к Гурку.
После недолгих улещеваний они добились его согласия. Управясь с пропуском Круга, бакалейщик сам повернулся кругом. Чехарда, или адмирал в треуголке, утверждающий телескоп на плече молодого матроса (мотается седой горизонт, белая чайка лежит в вираже, земли, однако, не видно).
— Надеюсь, — сказал Круг, — я справлюсь с этим не хуже, чем если бы был в очках.
Пунктирная линия тут не годится. Перо у вас жесткое. Спина у вас мягкая. Огурка. Промокните каленым железом.
Оба документа пошли по кругу и встретили робкое одобрение.
Круг с бакалейщиком шли через мост; по крайности Круг шел: его маленький спутник выплескивал исступленную радость, бегая вокруг Круга, он бежал, расширяя круги и подражая паровозу: чуф-чуф, локти у ребер, ноги, присогнутые в коленях, движутся чуть не вместе, стаккатным поскоком. Пародия на ребенка — на моего ребенка.
«Stoy, chort [стой, чтоб тебя!]» — крикнул Круг, впервые за эту ночь своим настоящим голосом.
Бакалейщик завершил круговращение спиралью, вернувшей его в орбиту Круга, тут он примерился к шагам последнего и пошел, оживленно болтая, рядом.
— Должен извиниться, — говорил он, — за мое поведение. Но я уверен, что вы ощущаете то же, что я. Это было серьезное испытание. Я думал, они вообще меня не отпустят, — а все эти намеки на удушение с потоплением были отчасти бестактны. Хорошие ребята, это я признаю, золотые сердца, но некультурные — в сущности-то, единственный их недостаток. Во всем остальном, вот тут я с вами согласен, они грандиозны. Пока я стоял —
Это четвертый фонарный столб, десятая часть моста. Как мало горит фонарей.
— …у моего брата, он в общем-то глух, как пень, бакалея на улице Теодо… пардон, Эмральда. Собственно, мы партнеры, но у меня, знаете, свое небольшое дельце, так я все больше отсутствую. При нынешних обстоятельствах он нуждается в помощи, — мы все в ней нуждаемся. Вы, может быть, подумали —
Фонарь номер десять.
— …но я так считаю. Конечно, наш Правитель — великий человек, гений, такой нарождается раз в сто лет. Вот именно такого начальника всегда и желали люди вроде нас с вами. Но он ожесточен. Он ожесточен, потому что последние десять лет наше так называемое либеральное правительство травило его, терзало, бросало в тюрьму за каждое слово. Я всегда буду помнить — и внукам передам, — что он сказал в тот раз, когда его арестовали на митинге в Годеоне: «Я, говорит, рожден для руководства, как птица для полета». Я так считаю, — это величайшая мысль, когда-либо выраженная человеческим языком, и самая что ни на есть поэтичная. Вот назовите мне писателя, который сказал хоть что-то похожее? Я даже дальше пойду и скажу —
Номер пятнадцать. Или шестнадцать?
— …а если взглянуть с другой стороны. Мы люди тихие, мы хотим жить тихо, мы хотим, чтобы дела у нас шли гладко. Мы хотим тихих радостей жизни. Ну, например, все знают, что лучшее время дня — это, когда придешь после работы домой, расстегнешь жилетку, включишь какую-нибудь легкую музыку и сядешь в любимое кресло, чтобы порадоваться шуткам в вечерней газете или побеседовать с женушкой насчет соседей. Вот что мы понимаем под настоящей культурой, под человеческой цивилизацией, под всем, за что было пролито столько чернил и крови в древнем Риме или там в Египте. А в наши дни только и