2 страница
Пододвигая к себе эмалированную латочку, я по запаху мгновенно узнаю пудинг по-шведски. От него терпко щекочет в ноздрях, да, признаться, и не в одних ноздрях… «Катрин, – осторожно выпытываю я, – ты умеешь делать пудинг по-шведски?» – «Нет, – признается она, – не умею». – «А что бы ты приготовила, если бы хотела меня увлечь?» – «Тебе хочется, чтобы я научилась готовить пудинг по-шведски? – отвечает она вопросом. – Хорошо, я перепишу рецепт».

Между тем сцена дарит одну мелодию за другой. Похоже, эти бродячие музыканты, приехавшие из центра на летний сезон, хотят устроить своеобразный фестиваль танца: от вальса до рока. На просцениуме кружатся первые парочки. Моя жена отлично танцует – в институте она занималась в бальной группе. Впрочем, не хуже справляется и с современными ритмами. Когда она выходит в круг, редко кто не залюбуется ею. Ага, вот уже к нашему столику пробирается кавалер, и, как водится, военный. Катрин бросает на меня греховный – чуть греховный – взгляд и поднимается ему навстречу. Необъяснимый феномен: за ней всегда ухаживали только военные. «И в школе, и позже», – делится она. Штатских не было. Есть, видимо, в человеке какое-то скрытое «теле» – некий маленький притягательный магнитик. С разбором. Наверное, поэтому она спокойно отреагировала на восторги генерала Лоттвика – старого полицейского зубра, даже не пытавшегося скрывать своего восхищения. А правда, какие красивые у нее ноги, если смотреть со стороны… Так, молодой лейтенантик хочет осадой вырвать еще тур. Нет-с, юноша, это вам не занятие по баллистике. Катрин возвращается к столику, наливает сухого вина, потом оборачивается ко мне: «Гарри, покрутимся немножко, а то бедный мальчик не даст мне покоя…»

На курорте мы давно: где-то второй месяц. Мне здесь нравится, и я чувствую себя по-настоящему отдохнувшим. Погода чудесная, жаркая, купаемся вволю, мы с Катрин заплываем далеко и нежимся на спине. А то берем лодку и тогда – втроем – катаемся в безветрие по морю. Я люблю сидеть на веслах. Такой погоды дома не встретишь: пальмы, кипарисы, самшит. Иногда чудится, что всю жизнь провел в этих краях. А песок, песок на взморье! Ляжешь в него, уткнешься лицом – и ничего для тебя не существует: ни ветра, ни южного солнца, ни бесконечного гортанного крика чаек. Хотя чайки есть и у нас в Лондоне – их много на Темзе, особенно в порту, но они там совсем другие – нет в них той удали, той властности, той раскованной легкости, так: манекены в перьях. И море здесь иное, чем на севере, – словно наполненное из другого кувшина.

По ночам в спальню доносится рев обманчиво ласкового моря – оно стонет, как больной ревматик. Так тянет стонать и меня, когда сильно ноет нога. Но я стискиваю зубы – иначе Катрин расстроится: она считает, что ногу залечили. А мне не хочется печалить ее – она и так целый год сиделкой. Господи, какое было бы несчастье, если бы я вдруг, ни с того ни с сего, потерял ее! Где бы я нашел замену? Во всем мире нет второй такой женщины, как она. Нет, пожалуй, есть еще одна, вернее, была. Теперь ее уже нет в живых. А что стало с ее мужем, не знаю: я попал в больницу буквально назавтра по окончании следствия. Это знает Катрин – ей говорил генерал Лоттвик по телефону. Но со мной она делиться не желает: ей слишком известен мой пунктик. Вот я и пребываю в счастливом неведении, ибо не нахожу в себе сил выспросить у нее правду…


Отдыхаю я давно, начал еще до Франции, в психиатрической больнице под Лондоном (не работал – значит отдыхал). Поначалу я находился в очень тяжелом состоянии: они нажимали на электрошоки, брали пункцию спинного мозга и вводили ее в голову, а затем японской аппаратурой что-то высвечивали там. Что со мной только не выделывали! Я терпел больше из-за Катрин. Но к концу первого месяца наступило облегчение. Прошли головные боли, я начал спать без галлюцинаций, утихла «стрельба» в ноге. Словом, стал обретать человеческий облик. Вокруг участилось слово «поправка». Действительно, дело пошло к ней. И в каких цифрах измерить участие Катрин? Она приезжала ко мне через день – мы гуляли по парку, а иногда выходили за высокую каменную ограду и бродили по сосновому бору. Он был совсем диким, и врачи предостерегали нас не забываться и не углубляться. Моя палата находилась на верхнем этаже: Катрин называла ее мансардой. Вид из окна был поразительно красивым. Причем именно в ненастье. Кроны деревьев шумели однотонно и страшновато, косой дождь закрывал горизонт, и мне было сладко сознавать, что я нахожусь в несокрушимой крепости, которую не по плечу взять самым темным силам. Особенно остро ощущал я это по ночам, когда еще слишком жива была память о последних днях моего Валтасарова пира. Но и потом, когда по разрешению врача санитары сняли с окон сетки и открыли балкон, я все равно переживал те же самые чувства…

Катрин стала приезжать каждый день, больше того – оставаться ночевать в палате. За те деньги, которые я платил, они могли позволить мне роскошь завести шашни с собственной женой. Сверх того, в финальные недели мне без обиняков сказали, что для полного выздоровления необходима регулярная интимная жизнь. По сему поводу здесь и обосновалась Катрин. Она сама врач и прекрасно знает, как это оптимально обеспечивается. Я едва дух успевал перевести. Сынишку приходилось оставлять то у ее, то у моей матери. Он, впрочем, больше любил «мамину бабушку» – там еще имелся крепкий дедушка, катавший внука на яхте с заходом в море или Канал. А «папина бабушка» кутала его в шарфы, закармливала гоголем-моголем и, чуть что, пичкала лекарствами. Так она привыкла, так в свое время поступала с его папой, и ребенок неохотно соглашался оставаться у нее в гостях.

Появление Катрин успокаивало меня, словно лекарство. Она доставала из пакета какие-нибудь сласти, мы – под ее протесты – съедали их вдвоем, а затем шли гулять или занимались тем, что «необходимо для полного выздоровления». Думаю, что если бы поправка зависела только от этого последнего, то я исцелился бы в считанные минуты. Кроме жены ко мне не приходил никто. Таково было мое желание, и его исполнили строго и неукоснительно. Исключение составил один человек, которого, кстати, я меньше всего хотел видеть: моя мать. У нас с ней старый спор и из-за женитьбы, и из-за службы. Погоны она не принимала с особым ожесточением: все чудилось, что форма будет портить меня, что работа в полиции – юношеская