Так, в стихотворении Кати Капович «Девять одиннадцать» падающие башни – уже не гипербола, служившая, пожалуй, главным тропом Нью-Йорка в эмигрантской литературе, а своего рода литота, в которой их символические и физические качества, такие как высота, размер и вес, редуцируются до миниатюрности:
Оттуда они видели прямей, как сверху падал у себя под окнами воздушный небоскреб в сто этажей, как будто со стола стаканчик с кнопками. Там счет был на табло один-один, и лево была право в отражении…[44]Наконец, 9/11 окрасило литературу русской и восточноевропейской диаспоры в новые эмоциональные тона, главным пигментом которых стала ностальгия не по дому и родине, а по тому Нью-Йорку, каким он был прежде. В эссе «Ностальгия по виду» Ярослав Могутин цитирует собственное стихотворение, написанное двумя годами раньше, в котором вид на Всемирный торговый центр из окна его студии в Вест-Виллидже служит фоном для эротических воспоминаний. Два текста – один в стихах, другой в прозе – выстраиваются в единое повествование, восстанавливая связь между «старым» и «новым» Нью-Йорком:
помнишь ты стояла на фоне окна ослепительно голая в своем безумии это был январь или февраль в нью-йорке твой мягкий силуэт на фоне холодных крыш соседних домов и башен world trade center[45]Помимо фаллической символики, которой богата репрезентация небоскребов, башни-близнецы – точнее, их отсутствие – служат напоминанием не только о былом характере города, но и о традиционных моделях изображения Нью-Йорка в русской литературе: «Просыпаясь, мне не нужно было щипать себя, чтобы убедиться: Я – В ГОРОДЕ ЖЕЛТОГО ДЬЯВОЛА! Вот они – Вавилонские Башни, вот мои большие и сильные братья»[46]. «Город желтого дьявола» Горького, написанный по впечатлениям от заокеанской поездки идеолога русского соцреализма в 1906 году, на протяжении едва ли не целого столетия служил шаблоном репрезентации Нью-Йорка, и Америки в целом, не только в советской, но зачастую и в эмигрантской литературе, а название этого текста стало почти нарицательным. 11 сентября 2001 года эта культурно-идеологическая парадигма радикально переменилась: оказавшись в непривычном для себя положении жертвы, Нью-Йорк перестал восприниматься как хищник и вошел – ценой тысяч человеческих жизней – в новый период истории.
Эмиграция, диаспора, переезд
Периодизация волн эмиграции из России и Восточной Европы, как и сами понятия «эмиграция», «диаспора» или тем более «изгнание», – терминологическая проблема: любая попытка систематизации индивидуального опыта неизбежно ведет к упрощению и «выпрямлению» творческих и биографических траекторий. Отношения между диаспорой и метрополией тоже не являются чем-то стационарным, а находятся в постоянной динамике, меняясь от поколения к поколению в зависимости от конкретных исторических и политических обстоятельств. Далеко не полностью совпадают и сами волны эмиграции из России и бывших советских республик, имеющих свою историю (в том числе историю независимости от российской и советской империй), тем более – из других стран Восточной Европы (в этой книге речь идет о Литве, Украине, Польше и Беларуси). И все же до начала 1990-х годов, когда синонимом эмиграции стало прозаичное слово «переезд», эмиграция и метрополия, по метафоре Александра Гениса, «всегда напоминали два соединяющихся сосуда: чем больше давление в одном, тем выше уровень в другом»[47]. Пожалуй, наиболее ярко эта модель характеризует литературу третьей волны.
В широком смысле «третья волна» – «общепринятый термин для обозначения группы эмигрантов из Советского Союза <…>, уезжавших с конца 1960-х в Израиль и другие западные страны, особенно в Соединенные Штаты»[48]. Как литературное явление третья волна, включавшая в себя таких разных писателей, как Александр Солженицын и Иосиф Бродский, Наум Коржавин и Эдуард Лимонов, крайне разнородна. Солженицына, высланного из СССР в феврале 1974 года, к третьей волне причислять можно лишь чисто хронологически, поскольку стилистически и идеологически он стоял гораздо ближе к старой эмиграции, был более понятен ей, а не своему поколению русских литераторов на Западе[49]. Тем не менее интенсивность издательской жизни и эстетический калибр третьей волны к концу 1970-х годов был таков, что Карл Проффер, основатель ныне легендарного издательства «Ардис», отзывался о ней как о «том замечательном десятилетии, которое погубило русскую эмигрантскую литературу», имея в виду, что благодаря не только разнообразию, но и профессиональному уровню писателей третьей волны ее уже нельзя назвать «ни эмигрантской литературой, ни советской литературой – это просто русская литература»[50]. К такому же выводу приходит Лев Лосев:
[Третью волну] трудно определить в эстетических терминах как конкретное литературное течение. <…> Философски и эстетически большинство писателей в изгнании имеют больше общего с коллегами-единомышленниками в России, чем со многими из коллег-эмигрантов. Не существует распределяющего критерия, помимо чисто географического, который позволил бы разделить современную русскую литературу на «советскую» и «эмигрантскую»[51].
И все же, кроме чисто географической реориентации, которую неизбежно влечет эмиграция, существует определенный спектр новых тем и мотивов, тропов и других особенностей, которые в 1970–1980-е годы отличали писателей третьей волны как от собратьев по перу в метрополии, так и от писателей-эмигрантов старших поколений. Джон Глэд усматривает в литературе третьей волны возрождение «натуральной школы» XIX века: если писатели первой эмиграции продолжали традиции Серебряного века, к которому многие из них принадлежали, то третья волна как бы сделала шаг назад и занялась «переписыванием» «Бедных людей» и «Записок из подполья» Достоевского в новых условиях. Литературные герои третьей волны – все те же «маленькие люди» в повседневных обстоятельствах советской и эмигрантской жизни, «многочисленные потомки Акакия Акакиевича и Макара Девушкина»[52]. Можно говорить и о других аспектах, материализованных эмиграцией, о которых, в частности, пишет Зиновий Зиник в книге «Эмиграция как литературный прием», уже само название которой подчеркивает эстетический потенциал эмиграции как события и как состояния. Кроме мотивов расставания с родиной и смерти, пускай лишь виртуальной, к особенностям литературы, создаваемой вне родной географии, относится самая что ни на есть физическая реализация того, что в 1960–1980-е годы было принято называть «внутренней эмиграцией». Наконец, если признаком жизнеспособности литературы того или иного периода и направления служат произведения из жанра «литература о литературе», то таким произведением о третьей волне является повесть Сергея Довлатова «Филиал» (1987), иронизирующая над этой литературой изнутри: действие повести происходит на конференции писателей третьей волны в Лос-Анджелесе в 1981 году, что позволяет автобиографическому герою Довлатова наблюдать за «литературным процессом» в мельчайших подробностях, а читателю – узнавать