3 страница
Тема
трехпалых ленивцев. Ранним вечером, когда те засыпали, мы ставили им на головы ярко-красные пластмассовые миски с водой и на другой день, поздним утром, видели, что миски стоят все там же, полные до краев, и вдобавок кишат всякими насекомыми. Ленивец раскачивается на заходе солнца — впрочем, слово «раскачивается» надо понимать с большой-большой оговоркой. Он сползает по ветке — как обычно, то есть вниз головой, — со скоростью около 400 метров в час. А оказавшись на земле, переползает к ближайшему дереву со скоростью 250 метров в час, и то если его что-нибудь там привлекает, — это в 440 раз медленнее гепарда, которого вечно что-нибудь да привлекает. Ну а нет, так ленивец проползает не больше четырех-пяти метров в час.

Представления об окружающем мире у трехпалого ленивца весьма ограниченные. По шкале от двух до десяти, где «двойка» означает предел тупости, а «десятка» — обостренное чутье, Биби[1] оценил в 1926 году такие чувства ленивца, как вкус, осязание, зрение и слух, на «двойку», а обоняние — на «тройку». Случись вам натолкнуться на спящего ленивца в природе, ткните его легонько разок-другой, и он очнется — будет спросонья озираться по сторонам, а на вас даже не глянет. Да и вообще непонятно, зачем ленивцу к чему-то приглядываться: ведь ему все кажется расплывчатым — нечетким, как в кино, когда уходит резкость. Что же до слуха, ленивец не такой уж глухой — просто звуки его мало волнуют. Тот же Биби сообщал, что если пальнуть из ружья над ухом спящего или кормящегося ленивца, тот и глазом не моргнет. Впрочем, и обоняние ленивца, с которым у него вроде бы все в порядке, не стоит переоценивать. Хоть и говорят, будто ленивцы по запаху угадывают гнилые ветки и обходят их стороной, но Буллок сообщал в 1968 году, что ленивцы часто падают на землю, сваливаясь с трухлявых сучьев.

И как только они умудряются выжить, спросите вы.

Как раз благодаря своей медлительности. Сонливость и нерасторопность хранят их от всяких напастей — от острого глаза и нюха ягуара, оцелота, орла и анаконды. В шерсти ленивца заводятся водоросли — в засуху они буреют, а в сезон дождей зеленеют, так что, слившись с окружающей средой, среди мхов да листвы, зверек делается невидимым, вернее, становится похожим не то на муравейник, не то на гнездо белки, а то и вовсе на кусок дерева.

Трехпалый ленивец живет тихо и мирно и знай себе пожевывает листья — словом, в полной гармонии с окружающей средой. «На губах у него неизменная добродушная улыбка», — подметил в 1966 году Терлер. Я тоже видел, как улыбается ленивец, — своими собственными глазами. Хотя мне совсем не свойственно наделять животных человеческими качествами и манерами, но в течение того месяца, в Бразилии, я часто наблюдал, как ленивцы отдыхают, и всякий раз ловил себя на мысли, что они — йоги, медитирующие в перевернутых асанах, или отшельники, погруженные в молитву, а может, мудрецы, живущие своим пылким воображением, недоступным моему сугубо научному пониманию.

Порой мои наблюдения в двух разных областях науки наслаивались друг на друга. Некоторые из моих однокашников, ударившиеся в богословие, — по сути, агностики с полной мешаниной в голове, не различающие белое и черное, рабы тупого здравомыслия, затмевающего блеск живого ума, — уж больно напоминали трехпалых ленивцев, а трехпалый ленивец, как истинное чудо природы, напоминал мне о Боге.

С моими приятелями-учеными мне всегда было легко и просто. Ученые — народ дружелюбный, не признающий Бога, работящий, охочий до пива, помышляющий лишь о сексе, шахматах да бейсболе — в свободное от науки время, конечно.

Учился я на «отлично», если пристало так говорить про себя самого. Четыре года кряду был лучшим студентом колледжа Сент-Майкл. За что и удостоился всевозможных студенческих наград зоологического факультета. А если не получил ни одной на богословском, то исключительно потому, что студентов там вообще не награждали (награды за успехи на религиозном поприще, известное дело, вручаются отнюдь не из рук смертных). Я наверняка получил бы и генерал-губернаторскую академическую медаль — высшую студенческую награду Торонтского университета, если б не один паренек, краснощекий обжора с бычьей шеей и редкостный весельчак.

Обида до сих пор гложет меня, хотя уже и не так сильно. Даже если жизнь тебя изрядно побила, новая боль, хоть и пустячная, кажется нестерпимой. Жизнь моя похожа на образ memento mori из европейской живописи: мне всегда скалится череп, напоминая о тщете человеческой гордыни. Я смеюсь над черепом. Гляжу на него и говорю: «Ошибся адресом! Ты не веришь в жизнь, а я — в смерть. Катись-ка подальше!» А череп знай себе посмеивается да подкатывает все ближе, — впрочем, оно и неудивительно. Смерть всегда ходит за жизнью по пятам, и причина тому не биологическая необходимость, а самая обыкновенная зависть. Жизнь до того прекрасна, что смерть влюблена в нее, да вот только любовь у этой ревнивицы хищническая, ненасытная. Впрочем, жизнь легко переступает через забытье и расстается только с пустяками, а тьма — не что иное, как преходящая тень от мимолетной тучи. Того краснощекого паренька наградили и стипендией Родса. Я люблю его и думаю, он так же преуспел и в Оксфорде. Если богиня Лакшми, покровительница богатства, когда-нибудь снизойдет и ко мне, Оксфорд будет пятым по счету среди городов, где мне хотелось бы побывать перед смертью, после Мекки, Варанаси, Иерусалима и Парижа.

Ничего не скажу про свою трудовую жизнь, кроме того, что галстук — удавка, хоть и перевернутая, и мигом задушит любого, кто потеряет бдительность.

Я люблю Канаду. Я скучаю по знойной Индии, по индийской кухне, домашним ящерицам на стенах, музыкальным фильмам, коровам, бродящим прямо по улицам, по карканью ворон, даже по разговорам про крикет… но я люблю Канаду. Эту великую страну, чересчур холодную даже для сдержанного рассудка, где живут добродушные, благоразумные люди с никуда не годными прическами. Как бы то ни было, дома, в Пондишери, меня никто не ждет.

Ричард Паркер одно время был при мне. И забыть его я не в силах. Скучаю ли я по нему? Признаться — да. Скучаю. Он все еще мне снится. Правда, в кошмарах, но кошмары эти наполнены любовью. Таким вот странным образом устроена человеческая душа. И все же я не пойму: как он мог меня бросить? Вот так бесцеремонно, даже не попрощавшись, даже ни разу не обернувшись. Боль ножом вонзается мне в сердце.

Доктора и медсестры в мексиканской больнице относились ко мне с необычайной добротой. Как и пациенты. И раковые больные, и увечные — все они, заслышав мою историю,