Новая суровая реальность прочитывалась на хмуром лице редактора, на тусклых стенах его кабинета. Даже газетная полоса на письменном столе казалась слишком уж сморщенной и желтой.
Внутренний мир протестовал против новой реальности.
«Не надо протестовать, — подсказывал здравый смысл. — Это жизнь, ее следует принимать спокойно. Никто здесь передо мной ни в чем не виноват. Зачем дразнить людей злобной своей физиономией, мнимой неприкаянностью? Засмеют, затопчут!»
— Вы не волнуйтесь, — обернулся у двери. — Я буду хорошо работать.
— Что-что? — изумился редактор, но я уже вышел.
На следующее утро в половине десятого был в редакции.
За неделю сделал три собственных, два авторских материала.
Слетал в первую командировку на мыс Шмидта.
Через две недели был зачислен в штат корреспондентом отдела информации.
Через полтора месяца переселился в маленькую комнатку в квартире с окнами на Берингово море. Две другие комнаты занимали фотокорреспондент газеты Сережа Лисицын с женой.
Вскоре начались метели. Я выходил из дома, когда еще было темно. Снег плясал в лучах прожекторов, редкие машины светили фарами сквозь снег. Заходил на почтамт, у входа как собака отряхивался, потом прямиком к окошку, где выдавали корреспонденцию «До востребования». Я получал письма от матери и отца, которые к тому времени уже шесть лет жили врозь, от своего друга Игоря Клементьева, от бывшего коллеги по научно-популярному журналу толстого Кости. Костя писал, что все в редакции неприятно удивлены моим неожиданным отъездом, но тем не менее похваливают мои материалы. Как только выйдут номера, Костя непременно их пришлет и скажет, чтобы перевели деньги, хотя, конечно, писал Костя, — и мне виделась сквозь строчки его ехидная усмешка, — теперь я миллионер-северянин, получаю многочисленные надбавки и деньги для меня, должно быть, все равно что прошлогодние листья.
Прошлогодние листья.
Я перевел почту на новый адрес. Каждое утро, спускаясь по темной, заставленной шкафами, тумбочками, мусорными бачками лестнице, заглядывал в почтовый ящик, но писем от Ирочки не было.
Прошлогодние листья.
Меня частенько определяли дежурить. Я сидел в крохотном кабинетике ответственного секретаря, дожидался задержавшейся полосы, смотрел в окно на качающийся в снежном вихре фонарь. Скрипел фонарь, словно горько плакал. Желая ускорить дело, я спускался в типографию, где томилась линотипистка, она же верстальщица, Олимпиада — красивая сорокалетняя женщина с длинной русой косой, по-старинному уложенной на затылке. Мы пили черный, как деготь, чай. Я, помнится, недоумевал: зачем такой пить? Олимпиада смеялась: зачем пить другой, когда можно такой? И действительно, от крепкого чая наступала ясность, подозрительная бодрость, жизнь начинала казаться интересной, исполненной смысла.
— Не горюй, Петюнчик, — говаривала Олимпиада. — Выпустим газету, люди завтра прочитают. Пей чаек!
Простая мысль, что мы томимся здесь вечерами, чтобы люди прочитали утром газету, снимала гамлетовские сомнения. Все реже я задавал себе коварный вопрос: «При чем я здесь?»
Случались и тихие вечера. Возвращаясь домой, я видел в небе звезды. Кружил вокруг дома, прятал лицо в шарф, но он все равно леденел, становился твердым, как рыцарское забрало. Я медленно ходил вокруг пятиэтажного белого дома с толстыми стенами, потому что, только устав и замерзнув, понимал прелесть своего жилища — комнаты, где вся мебель — стол и этажерка, между рамами мерзнут продукты, на подоконнике стоит электрический чайник.
В Анадыре, кроме работы, у меня не было особенных дел, кроме сослуживцев почти не было знакомых. Не было жены, родственников, я нигде не учился заочно, ни на что не претендовал. Довольно быстро я сделался в редакции своим парнем, с романтическим, однако, как подозревали, прошлым.
— Дурак ты, Петюнчик, — пожалела меня во время очередного дежурства Олимпиада. — Девка, наверное, тебя бросила, или с батькой поругался, вот и сбежал из Москвы, ох, дурак… Ну да ничего, хоть деньжишек подкопишь…
Романтическое прошлое, таким образом, упростилось до чрезвычайности.
Я ходил на работу, ездил в командировки, писал материалы, дежурил. По вечерам читал книжки, которые брал в окружной библиотеке. Именно тогда впервые явилась мысль писать роман. Ни больше ни меньше — роман! О некоем молодом человеке, уехавшем из Москвы на Чукотку, о некоем запоздавшем во времени и пространстве романтике, короче говоря, о себе самом.
В странном упорядоченном покое, в обдумывании романа прошла осень, половина зимы. Плохое обслуживание в столовой на мысе Шмидта, подготовка приисков к промывочному сезону, традиционные гонки на оленьих упряжках, беседа с чукотской поэтессой Антониной Кымытваль, строительство нового аэропорта в Анадыре, выступление национального ансамбля северного танца — вот о чем я писал, не переставая думать о романе. В феврале меня повысили, я сделался корреспондентом при секретариате. Как-то, поднимаясь по лестнице, услышал разговор сослуживцев. «Тебе не кажется, — спрашивал один, — что все у него слишком легко выходит?» — «Он кропает, — возражал другой. — Кропает, как крот, на любые темы. Будто и не живет, не пьет, будто и бабы у него нет. Такие работники для редакции клад!» Придя домой, я достал пачку бумаги и на верхнем листе жирно вывел: «Роман».
А вскоре с осенне-зимним покоем было покончено.
…Я сидел в третьем ряду концертного зала, смотрел выступление ансамбля северного танца. Сначала не верилось, что девушки в пятнистых костюмах — олени, парень в кухлянке и с палкой в руке — пастух. Обыкновенные девушки пляшут, обыкновенный парень бегает с палкой. Машинально записывал банальные сравнения, посматривал на часы. Танец, признаться, надоел. А потом вдруг что-то произошло. Я на секунду закрыл глаза, а когда открыл, понял: что-то произошло. Разноцветные мигающие прожектора превратились в небо и солнце. Послышался шум ветра, тяжелый, исступленный бег оленьего стада. Но куда они так обреченно бегут? Исчезли со сцены девушки — пятнистые олени. Одна — самая красивая, самая грациозная, в белом костюме, — осталась. Белый, мифологический, стало быть, олень. И белая лента в руке. Закружился белый олень, лента закружилась. Девушке хочется освободиться от зловеще кружащейся ленты, но не получается. Все безысходнее вьется лента! Парень в кухлянке закричал, сломал о колено палку, рухнул на пол. Девушки — пятнистые олени — выбежали из-за кулис, тихо опустились рядом. Белый олень — последним. Лента взмыла вверх, опустилась, как бы всех сразу перечеркнув — пастуха, оленей.
Это был довольно тягостный танец.
Потом — сольный номер девушки. Назывался он не то «Невеста Севера», не то еще как-то бодренько. Зрители аплодировали, вызывали танцовщицу на бис.
После концерта я подошел к девушке, договорился встретиться на следующий день, у нее как раз была репетиция. Мне захотелось написать очерк о грациозной юной танцовщице. Уже и название придумалось — «Невеста Севера». Звали девушку Таня Ранаунаут. Я бежал домой, посвистывая. Утром, уходя на работу, впервые не заглянул в