Во время бессонницы пространство комнаты иногда казалось замкнутым, непреодолимым. Все, о чем бы я ни задумался, немедленно возвращалось ко мне в виде сомнения. То был отвратительный пинг-понг. Безвольный, неуверенный, я был противен сам себе.
Эта временами подчиняющая меня, временами отступающая неуверенность во многом определяла мою жизнь. Я не любил праздновать дни рождения, быть в центре внимания хоть какой, но компании. Однако и в этом не был последователен. Стоило посильнее надавить — праздновал как миленький.
Довольно лихо отмечал шестнадцатилетие. Я учился тогда в девятом классе, по вечерам сочинял странную-престранную повесть про тринадцатилетнюю девочку, к которой является ее ровесница — голубая марсианка Матилла. Девочка никому, естественно, не говорит про голубую подругу. Окружающим кажется, девочка не в себе. Мать знакомится с психиатром, под видом знакомого приводит его домой. Девочка влюбляется в симпатичного молодого доктора, но ночью к ней является Матилла, шепчет: «Не смей его любить! Он любовник твоей матери! Твоя мать изменяет отцу». Девочка просыпается в слезах. Она не знает, что делать. И я не знал, как вывести повесть из фрейдистского тупика. Так она и оборвалась на самом захватывающем месте. Я жил тогда в Ленинграде в длинном белом доме на Московском проспекте. Отец у меня — художник, самая большая, высокая комната в квартире — мастерская. Здесь помещается невообразимо длинный стол. За него усаживается весь класс. Мать уносит пустые тарелки, приносит полные. Отсутствием аппетита никто не страдает. Как, впрочем, и излишней вежливостью. Мать челночит между кухней и столом одна. Она недовольна, что никто не помогает, губы поджаты. Отец занимает красивых надменных одноклассниц глупыми разговорами: «Я так хотел, чтобы Петька научился рисовать, но через месяц его выгнали из художественного кружка. Хорошо бы хоть из школы не выгнали!» Те слушают снисходительно, не удостаивая ответом. Потом родители уходят в кино, начинаются танцы. Исступленные, они восполняют природную стеснительность и робость. В танце все одинаковы, а следовательно, равны. Пол визжит под ногами, как живой, стекла в окнах дрожат от музыки, длинные волосы на плечах у девушек шевелятся как змеи. Вот какие подросли у нас Медузы-Горгоны! Мы каменели под их огненно-ледяными взглядами. Блистала Надюша Стрельникова. Хоть и танцевала как все, зато заканчивала танец не как все. Замирала, как подстреленная, резко поворачивала голову, и лавина темных волос перелетала через плечо — и словно чалма закручивалась вокруг Надюшиной головы. В тот предпоследний ленинградский день рождения я неловко обнимал Надюшу на кухне. Горели свечи. Язычки отражались в черном окне, а на другой стороне улицы вдоль лиловых витрин универмага бежал неоновый кант, вспыхивала и гасла надпись: «К вашим услугам большой выбор товаров». Мы, помнится, поцеловались. Недоброе предчувствие, однако, мешало моему счастью. Я снова и снова целовал Надюшу, а думал почему-то об отце с матерью. Все, что говорил один, для другого заранее было неприемлемо. Чем сильнее я о них задумывался, тем крепче прижимал к себе Надюшу. Тогда я впервые подумал: как легко с девушкой, когда не только не любишь ее, но и не мучаешься тем, что не любишь, когда на душе совсем другое.
Припомнился и еще один день рождения. Мне исполнилось девятнадцать, я перешел на второй курс. Не столько был озабочен, как бы научиться писать правду, сколько тем — достаточно ли красив, умен, независим? В дешевом, отраженном свете, следовательно, виделась профессия. Романтикой были окутаны верхняя полка в купе, перестук колес. Любой незнакомый город казался желанным, любое задание выполнимым. Газетный подвал, мнилось, враз может изменить людей, сделать их чище, честнее. Впрочем, никуда тогда я не ездил, никаких подвалов не писал. Мы выкапывали картошку в подмосковном поселке Костино. Голубое небо, картофельные поля. Тракторы ползают вдали оранжевыми букашками. Девушки задумчиво смотрят в небо, где угадываются едва заметные паутинки. Бабье лето. Так в безделье и задумчивости и завершается рабочий день. Все вдруг затягивает серым. Под дождем идем по полю. Позади страшно гремит гром, словно рушится мир. С утра я помнил, что сегодня у меня день рождения, днем, придремав на сене, забыл и опять вспомнил только вечером, когда народ потянулся в кино. Тут же позвали каких-то случайных девочек. Девочки, конечно, не поверили, что у меня день рождения, однако сидели с нами долгонько. Вообще праздновали на удивление благостно и мирно. Приходили и уходили люди. Никто не сомневался, что наше будущее прекрасно. Даже обидно становилось, что надо терпеть еще несколько лет, как минимум до окончания университета.
А свой двадцать второй день рождения я попросту не мог не праздновать. Председатель месткома вручил мне книгу Дарвина «Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль». На тринадцатом этаже стеклянного газетно-журнального корпуса в крохотном, закуточном холле началось незаслуженное чествование. Именно тут в шести комнатах разместился научно-популярный журнальчик, мое первое место работы. Сам главный редактор предложил тост за молодого сотрудника Петра Апраксина, вчерашнего студента. Повезло ему, сказал редактор, что он попал в наш коллектив, можно сказать, в семью единомышленников, где все как мушкетеры за одного, а один за всех. Охрана природы сейчас на земле дело важнейшее. Лишь в чистой воде плавает рыба, в чистом небе летает птица, в чистом лесу живет зверь. Следовательно, по закону Дарвина, лишь в чистом мире может родиться и вырасти чистый человек. Чистота спасет мир! Так будем же защищать природу, нашу вторую Родину! Мы все надеемся, сказал редактор, что Петру будет легко и хорошо работать в нашем издании, что он найдет свою тему, определится как журналист. Ему в этом поможет Ирина Ильинична — молодая, но опытная наставница. Уж для нее-то защита природы давно сделалась главным делом жизни.
И в тот день светило солнце. Вместе с новым коллегой, толстым Костей, я покуривал у открытого окна в смехотворном холле. Солнце задом садилось на неправдоподобно далекие, низкие крыши. Дома, машины, крохотные деревья, люди на асфальте как рассыпанный бисер — все словно провалилось в сверкающий солнечный чулок.
Все шло отлично, вот только настроение у меня было скверное.
— Слушай, — стряхнул мне под ноги пепел толстый Костя, — чего это ты все время жрешь глазами свою молодую, но опытную наставницу? Она тебе понравилась? Или у вас старинные отношения?
— Где, кстати, наставница? — я стал оглядываться. Как-то тихо она ускользнула.
— Мы для нее не компания, — усмехнулся Костя.
— А кто для нее компания? Иосиф Кобзон?
— Итак, у вас старинные отношения…
— Не ломай ты себе над этим голову, — мне показалось, я дал Косте неплохой совет, но он им не воспользовался.
— Сколько дней ты уже у нас работаешь?
— Дней двадцать, а что?
— Только не говори, что до сих пор не понял, какая дрянь твоя наставница! Ей, видишь