Вот что я вспомнил, второй раз улетая в Анадырь.
ВПЕРЕД (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Самолет взлетел ровно и, я бы даже сказал, тихо. Лететь предстояло долго, спешить было некуда. Земля в сером тумане исчезла внизу, голубое утреннее небо лишь угадывалось то сбоку, то сверху.
До Амдермы лететь часа четыре. Вторая посадка в Хатанге. Потом столько же до Анадыря. Время убегает от самолета. Буду на месте примерно через сутки.
В салоне было довольно свободно. Рядом со мной ближе к окну сидела симпатичная девушка-метиска.
Самолет тем временем выбрался из тумана, стало светло, от окон потянуло холодом.
Девушка-соседка читала «Анну Каренину». Вместе с ней я прочитал: «Остановившись и взглянув на колебавшиеся от ветра вершины осины с омытыми, ярко блистающими на холодном солнце листьями, она поняла, что они не простят, что всё и все к ней теперь будут безжалостны, как это небо, как эта зелень. И опять она почувствовала, что в душе у ней начинало двоиться. «Не надо, не надо думать, — сказала она себе. — Надо собираться. Куда? Когда?..»
Девушка читала увлеченно.
А у меня в ушах стояли олений топот, шум другого ветра. Вместо осин другая картина: летняя разноцветная тундра от горизонта до горизонта, утреннее солнце — красный матовый шар. И лезли в глаза рыжие мохнатые комары, колыхались вокруг лица, как живая вуаль, их все время приходилось отодвигать. Неодолима была моя ненависть к комарам, только на урезе берега, где дул ветер с океана, находил я, помнится, от них спасение.
Впереди, впрочем, было достаточно времени, чтобы познакомиться с девушкой, перебросить мостик от «Анны Карениной» в тундру или наоборот.
Ночью я плохо спал. Всегда плохо сплю в ночи перед отъездом. Снятся кошмары, будто опаздываю, будто смотрю на часы, а время отъезда давно минуло.
Самолет гудел надежно, усыпляюще…
Вдруг показалось, не девушка-метиска сидит рядом, читает «Анну Каренину», а Ирочка Вельяминова, из чьих реестров я, как мне казалось до сегодняшних проводов, был вычеркнут окончательно и навсегда, смотрит на меня голубыми холодными глазами, однако еще не в черепашьей сеточке морщин, а на коленях у нее номер детского научно-популярного журнала. Зеленеют на обложке леса, синеет небо, добрейший лось растопырил невиданные рога. Вот какой должна стать наша планета!
Мне приснилось событие пятилетней давности: распределение в славный журнал.
…Сидели в актовом зале. Заместитель декана поочередно выкликал нас на сцену, вручал направление — кому куда идти работать.
Распределению предшествовало долгое благодушное время написания диплома. Впервые я встретился со своим руководителем — доктором наук, специалистом по русской литературе XVIII—XIX веков, маленьким, белоснежно-седым человеком без возраста, — кто утверждал, что ему восемьдесят, кто — восемьдесят пять, — в крохотном кафе на улице Пятницкой, неподалеку от Третьяковки. Розоволицый, похожий на засушенного рачка, старик совершенно не запоминал имен студентов, однако говорил всем разное. Мы позванивали ложечками в кофейных чашечках, размешивая сахар, и беседовали о поэте-юноше Веневитинове, умершем двадцати одного году от роду, оставшемся романтической загадкой российской словесности. Белинский назвал его прекрасной утренней зарей, Блок же почему-то усомнился в гениальности его задатков.
— Вы невежественны! — сурово заявил ученый, хотя я и рта не успел открыть. Должно быть, невежество было написано у меня на физиономии. — Вы, может быть, нахватанны, но все равно невежественны. Можете ли вы вообразить себе Москву того времени, людей, с которыми общался Веневитинов? Сядь вы с ними за стол, заговори, не вытолкали они бы вас в шею? Вы, конечно, не знаете, как пользоваться столовым прибором, я заключаю это из того, как вы помешиваете кофе.
— Ну почему же… Кое-что я…
— Окажись вы лучшим из студентов, с которыми мне приходилось иметь дело, вам, возможно, на несколько дней после нашего разговора захочется сказать собственное слово о Веневитинове. Вы побежите в библиотеку, перечитаете все сорок его стихотворений, философские этюды, критику, вообразите какую-нибудь чушь, которая покажется вам открытием, и… все! Ваш пыл угаснет, потому что всякий чистый пыл гаснет в холодном пространстве необразованной души! А вскоре вам покажется, что диплом — это досадная формальность, впереди красивая журналистская жизнь, да? Как же у вас достанет упорства сказать собственное слово? Надеюсь, вы догадываетесь, почему любомудры со страстью алхимиков искали так называемую основную мысль сущего, полагая ее началом начал, условием условий. Вы думаете, они непременно надеялись отыскать ее? Конечно, не без этого, но Веневитинов считал, что более всего пагубны не заблуждения, не образ мыслей, а бездействие мысли! Легче действовать на ум, когда он пристрастился к заблуждению, нежели когда он равнодушен к истине. А между тем холодное пространство необразованной души — я подчеркиваю, именно души, даже не ума! — есть наилучшая среда для равнодушия к истине. Вы со мной согласны?
— Безусловно. Только помните, он еще писал, что всякому человеку, одаренному энтузиазмом, знакомому с наслаждениями высокими, представляется естественным вопрос: для чего поселена в нем страсть к познанию и к чему влечет его непреоборимое желание действовать? Помните, как он ответил?
— К самопознанию! — воскликнул старик. — Но, черт возьми, это заводь! Заводь посреди быстрой реки, и вы хотите в ней укрыться, вместо того чтобы выплыть к неведомым берегам! Это ложь, что самопознание может изменить мир к лучшему. Оно немо, понимаете, немо! Даже Толстой не сумел… — он махнул рукой. — Послушайте, — доверительно заглянул мне в глаза, — вам не кажется, что человеку в одно прекрасное мгновение необходимо раз и навсегда решить: как жить, как работать, произносить собственное слово всегда, при любых обстоятельствах, или не произносить никогда? Понимаю-понимаю, вы считаете, диплом — это чепуха, главное впереди. Ну, а вдруг? Начните с диплома! Надо же с чего-то начинать, рискните. А вот вам, кстати, и эпиграф, его слова: «Как пробудить ее от пагубного сна? Как возжечь среди этой пустыни