Костя напрягся, густо покраснел. Отец явно и на глазах ломал себя: он духа табачного не выносил. Бывало, до обнюхивания рта, до рукоприкладства доходило, чтобы отучить от папирос. А теперь вот смирился, дозволял открыто.
— Поработаешь — осмотришься… — продолжал Александр Ерофеевич. — Трудиться — это, брат, не «марсельезы» распевать… — вдруг съязвил он.
«Марсельезы» — была известная отцовская подковырка с намеком на Костино поведение двухлетней давности. (На свой мальчишеский лад Костя откликнулся тогда на революционные события поры 1905 года.)
— При чем тут «марсельезы»?! — огрызнулся Костя.
— Поработаешь — осмотришься, — повторил Александр Ерофеевич. — А там, даст бог, решим. Запомни только, сын, хлеб достается человеку в поте лица. И от себя никуда не убежишь…
Это было почти все, что он сказал.
Лавка писчебумажных товаров Федина располагалась в почетном месте, на одной из главных улиц Саратова, в Архиерейском корпусе. «Архиерейским» — длинный ряд лепящихся друг к другу больших и маленьких магазинов, лавок и лавчонок, протянувшихся на целый квартал, — назывался потому, что долгое это беленое кирпичное здание, где первый этаж был отдан торговым заведениям, принадлежало саратовскому архиерею.
Высокий духовный сановник сам, разумеется, торговлей не занимался. Но весь квартал первоэтажных помещений сдавал в аренду для поощрения и развития городской торговли. Так сложился провинциальный «Гостиный двор», одну из «келий» в котором и занимала писчебумажная лавочка Александра Федина.
Это была и в самом деле продолговатая келья, воткнутая перпендикулярно улице. Прислонившись к полкам посередке ее, за отполированным до древесных жил прилавком, куда напоследок подходил покупатель, чтобы выложить пятаки, двугривенные и принять упакованный сверток, через край застекленной витрины можно было видеть уличное движение… Рессоры и черную кожу экипажей, прохожих, мелькнувшую знакомую фигуру, одну, другую, немые, жесты и беззвучно шевелящиеся рты — мальчишек, мужчин, женщин, гимназисток.
Там были воля, простор, влекущие и таинственные, как девичье лицо, краски мира, озорная игра жизненных сил, собственные желания и поступки. А тут кротовья нора, сумрачное над собой принуждение, стойкое, как смешанный запах клеенчатых тетрадей и гуммиарабика.
Особенно мучительно и стыдно было, когда в лавку гурьбой заваливались бывшие однокашники. Он чувствовал себя тогда, как после публичной порки. В самом деле, хорош лермонтовский Демон, в розницу торгующий бумагой и клякспапирами! А еще всякой мелочью: карандашами, перышками, вставочками, резинками, клеем. Обратившийся в угодливого приказчика: «Извольте-с… Пожа-луйте-с!»
«Терпи, Костик! — успокаивала гостившая наездами Шура. — Так надо…»
Но терпеть становилось все невыносимей. Одним словом, выдержав месяцев шесть, летом 1908 года Костя сбежал снова. На этот раз отправился вдвоем с товарищем на лодке вниз по Волге. Но предприятия не довел до конца и скоро вернулся.
У Федина есть детский рассказ «Сазаны», написанный, по всей видимости, в канун войны, в 1941 году. В нем много автобиографического, хотя возраст героев значительно убавлен: им по десять лет… Они тоже, правда невольно, бегут из дома. Чтобы потаскать удочкой из волжских вод сказочно красивых сазанов. Главная завлекательность и приманка для них — красота этой рыбы, хотя она никогда еще не попадалась на крючок жалких приготовишек от ужения, ловцов баклешек, плотвичек и заморенной чехони. Сазан для них рыба-мечта, почти легенда. «Ты бронзу видел? — заманивает фантазер Колька. — Ну, такую темно-золотистую? Вот у него такие бока. А спинка черная, а животик белый. Башка толстенная, тупая, и ротик ма-аленький-маленький, и он им все время чавкает. Так вот: чавк, чавк. Живучий!»
Удрав из дома, они после долгих странствий наконец зачаливают в дальний затон, где, по Колькиным уверениям, должен хорошо брать сазан. И клев в этом месте в самом деле бойкий — поспевай дергать удочку. Но только берет все та же надоевшая, запропащая чехонь. Никчемная, мелкорослая, чахоточная рыбешка. И ни одного сазана! Грустная усмешка, неприметно разлитая в рассказе, все та же, которую когда-то четко сформулировал отец: от себя не убежишь…
Вероятно, что-то подобное понял и Костя. Эту необходимость считаться с реальными обстоятельствами жизни.
Вскоре он сказал отцу, делая над собой усилие:
— Теперь пойду в коммерческое… Только не здесь, чтобы мальчишки не смеялись. В другом городе, ладно?
Видеть в сыне будущего восприемника своих трудов составляло для Александра Ерофеевича дальний их и заветный смысл. Ради этого он готов был на многое. Снова посадил на замок гордыню, пренебрег возможными пересудами в своем торговом кругу, что, дескать, идет на поводу отпрыска, вертящего им, как пожелает, — съездил в неблизкий городок Тамбовской губернии Козлов, осмотрел тамошнее коммерческое училище и договорился об устройстве сына. Несмотря на известную свою бережливость, даже тем поступился, что куда накладней жить на два дома.
С осени 1908 года Костя начал отдельное от семьи житье.
Необычным было уже само Козловское училище, так сильно отличавшееся от саратовской торговой бурсы. Внешней обстановкой в классах, обликом преподавателей, вольностью заведенных порядков оно мало походило на Саратовское училище. Оно содержало в себе нечто, можно сказать, даже почти университетское.
Вот в каких словах полвека спустя описывал сам Федин первое свое водворение в Козловское коммерческое училище, куда он прибыл в сопровождении матери.
«…Она привела меня к директору, и А.И. Анкирский, оглядев меня с головы до ног, сказал:
— Ну, пойдем.
И он повел меня вниз, в лабораторию. Я был изумлен тем, что ученики сидели не на партах, а за длинными столами, поднимавшимися кверху наподобие амфитеатра. Это был не школьный класс. Это была аудитория.
— Вот вам новый ученик, — сказал директор, поздоровавшись с Будицким (преподавателем физики и химии. — Ю.О.), вышедшим ему навстречу из-за учительского стола, заставленного физическими приборами.
— А вам, — сказал директор неподвижно стоявшим ученикам, — ваш новый товарищ.
И он слегка подтолкнул меня в плечо:
— Ступай садись. Желаю тебе успеха…»
Три года, проведенные в Козлове (1908–1911), по собственному признанию Федина, обозначили новую страницу в его биографии, связанную с началом литературной работы.
…Когда и с какой целью начинает человек вглядываться в свою родословную, задумываться, что за люди произвели его на свет, кем были его ближайшие и дальние предки? Да и вообще — во всех ли случаях так ли уж важно и нужно собирать по крупицам и копить память о тех своих предшественниках по кровному родству, кто совершил этот земной путь ранее тебя?
Добро бы речь шла о личностях крупных, значительных, отличившихся на каком-то общественном поприще и заслуживших благодарную память истории. А если это люди обычные, неприметные, как все, ничем себя сверхизрядным не проявившие? В чем польза тогда особых раскопок прошлого, в чем смысл пытливых стараний воссоздать такое родословное древо?
Федин сформулировал однажды ответ на эти вопросы. Наивозможно полная осведомленность о жизни родителей, дедов и прадедов имела в его глазах глубокий смысл. Настолько, что он, со своей стороны, решил