В голове у меня теснились вопросы. Что значит «когда-то она была хорошей инструменталисткой»? Неужели можно не просто перестать заниматься музыкой, но и совсем разучиться играть? Я тогда еще не выбрал профессию, но давно открыл для себя музыку и не понимал, как получилось, что Эльза совсем не тоскует по столь важной составляющей своей жизни. Задать вопрос в лоб я не решался, но догадывался, что игра на скрипке связана для Эльзы с невыносимо тяжелыми воспоминаниями. Помимо моей воли в движение пришел поток ассоциаций: скрипка — депортация — благостное воздействие рождения моей сестры, — но ответы не складывались в пазл, а напоминали пэчворк: ничто ничему не соответствовало. В наших отношениях оставались пробелы, мама была не обычной мамой, а молчаливой женщиной с тайной, физически и чувственно отсутствовавшей. И тем не менее сложная, противоречивая и непоследовательная Эльза постепенно открывалась для меня.
С течением лет, отталкиваясь от непростого характера матери, я составил представление о ней, а толчком послужила фотография. Снимок узника концлагеря, человека со связанными за спиной руками, стоящего в тележке, нелепо похожей на детскую игрушку. Тележку тащили другие заключенные — с выбритыми наголо головами, в полосатой униформе, исхудавшие до состояния живых скелетов.
Мужчина в тележке смотрит внутрь себя, он кажется самым изможденным из всех узников. Подпись под фотографией гласит: «Доставка заключенного к месту казни через повешение».
По сути своей эта фотография — преступление против человечности: только охраннику могла прийти в голову идея «обессмертить» ужасную сцену, и я, как ни стараюсь, не понимаю, кто захотел бы хранить дома подобный сувенир.
Снимок непристоен вдвойне — заключенные идут за тележкой, выстроившись в колонну по пятеро, на прусский манер, среди них горнист, аккордеонист, скрипачи и флейтисты. Они играют, один даже глаза закрыл, словно желая вложить в музыку больше чувства. Мы не знаем, какую вещь они исполняют, лица большинства так невыразительны, что угадать невозможно. Похоронный марш Шопена, волею нацистов превращающий узника в живой труп? Или популярный шлягер? Может, веселую арию… чтобы «отпраздновать казнь»?
Я начал играть на гитаре после смерти матери и остро чувствую всю чудовищность соединения музыки с театрально оформленной смертью.
Когда я узнал, что среди узников концлагерей были музыканты, все части головоломки встали на свои места. Я получил ответ на мучивший меня вопрос: «Ценой какой проституции — моральной или физической — моя мать сумела вернуться оттуда?» — и смог принять его. Она платила игрой на скрипке.
Моего собственного отношения к музыке это не упростило, но создало если не стройный, то утешительный образ Эльзы, с которым я мог сосуществовать.
Вся эта работа совершалась не быстро и не слишком гармонично. Ассоциации, выглядевшие логичными в связке, основывались преимущественно на впечатлениях, подкреплялись фактами, не толще той самой соломинки, за которую хватается утопающий, и держались только на моем желании понять, чего между нами не хватает. Ответы на главные для меня вопросы не сыпались как из рога изобилия. Каждое новое звено занимало свое место в цепочке, потому что электрошок, тошнота или холодный пот служили критерием истины. Наступавший после очередной встряски покой служил физическим предупреждением того, как открытия, сделанные в Эльзе, отзывались во мне.
Однажды мой дядя-музыкант походя, словно бы случайно, сказал, что мама играла в женском оркестре лагеря Биркенау. «Как, ты разве не знал?» Родственник расстроился, поняв, что совершил faux pas[16], хотя на самом деле всего лишь подтвердил мои догадки, а то, что правду я узнал последним, значения не имело. Мне было тридцать пять лет, Эльза умерла четверть века назад, но я наконец ступил на путь освобождения, чему — в немалой степени — способствовала долгая внутренняя работа моей души.
Нацисты хотели переделать прошлое, физически уничтожив многие и многие поколения, разрушив места, где жили жертвы, уничтожив записи об их рождениях и смертях. Последний же и едва ли не самый страшный грех заключался в том, что они «отправили» в Аушвиц семейные предания и память потомков выживших, тех, кто, подобно мне, все-таки появился на свет.
Женский оркестр (рисунок неизвестного художника)
Каким-то неисповедимым путем, получив подтверждение моих интуитивных озарений, я смог отказаться от поисков собственной идентичности в Аушвице. Чудовищное стерильное место, где смерть была поставлена на поток, утратило надо мной власть.
Эльза перестала быть загадочным, сверхъестественным существом и снова превратилась в женщину, рожденную от союза мужчины и другой женщины, а ее столь необходимую мне историю я мог найти в развалинах Лодзи, Дортмунда и Кёльна или в Уичито-Фолсе. Моя мать больше не была «депортированной» женщиной, все действия которой предопределяли два года невыразимых страданий. Я мог и все еще могу любить Эльзу, оставив позади наши ночные кошмары, наплевав на место «святой мученицы», которое отвела ей семья. Для меня она остается просто моей мамой.
I
Элен и Виолетта
Париж, февраль 1995-гоВсё вокруг меня снова разлетелось вдребезги.
Рут прислала из Кёльна брошюру, добытую окольными путями. Изданная в Бельгии, она была посвящена легендарной Мале Циметбаум, узнице концлагеря Биркенау.
Малю депортировали из Бельгии и очень скоро назначили лауферкой — посыльной, а чуть позже сделали переводчицей. По многочисленным свидетельствам очевидцев, личностью она была исключительной, одной из тех фигур, которые навсегда остаются в памяти знавших ее людей. В качестве переводчицы она пользовалась целым рядом послаблений и старалась помочь как можно большему числу заключенных, причем не только бельгийкам. Лишний кусок хлеба, перевод в команду, где работа полегче, пара обуви по размеру, просто улыбка или сочувственное слово, произнесенное в нужный момент, многим помогли не сдаться, и они выжили.
Маля и Эдек Галинский, рабочий слесарной мастерской в мужском лагере, полюбили друг друга. Спустя два года — 24 июня 1944-го — они совершили побег, подготовленный Эдеком при содействии друзей из мастерской. Нацисты устроили облаву и через несколько недель поймали беглецов. Во время «церемонии» повешения, когда Маля была уже на помосте и читали приговор, она перерезала себе вены бритвой, которую сумела пронести на эшафот. Но ей не дали умереть, — подбежавший рапортфюрер[17] Таубер вырвал у нее лезвие, а она ударила его по лицу окровавленной рукой. Потом эсэсовцы потащили Малю к крематорию, пиная ее ногами. Она умерла на пороге газовой камеры, на глазах у всего женского лагеря. Подобные казни носили показательный характер, нацисты хотели, чтобы все знали: никто не может сбежать от них! — так что заключенные, которых согнали на плац, стали свидетелями предсмертного бунта Мали.
Книга была составлена по воспоминаниям и свидетельствам немногочисленных выживших узниц. Одна из них, Элен, описала прибытие в Аушвиц и свою встречу с молоденькой девушкой —