В захламленной каморке Асаркана обитала другая огромная жизнь — иное бытие, за границами того, что было родным для меня с детства, — советского быта с горячими бубликами и манной кашей с малиновым вареньем. Постепенно до меня стало доходить, что у некоторых советских людей было иное прошлое и иное ежедневное меню — пайка хлеба и лагерная баланда. Я попал и в дом его бывшего сокамерника по Ленинградской тюремной психбольнице, поэта Юрия Айхенвальда, и его жены Вавы Герлин. Там собиралась огромная компания людей: среди них сын сталинского генерала Ионы Якира — Петр Якир; там пел под гитару сын дочери Якира — Юлий Ким; там объяснял логику конституционного неповиновения следователю Александр Есенин-Вольпин и планировались демонстрации на Пушкинской площади. Это была элита инакомыслия эпохи шестидесятых — та самая легендарная диссидентская кухня. Для них вся страна была огромным лагерем, где разные зоны жизни отличались лишь по степени строгости режима. Но администрация была все та же, тюремная, под названием ЦК КПСС. Я сблизился с Павлом Улитиным, чья проза была пародией на деятельность КГБ: он записывал разговоры друзей, разрезал эти «стенограммы» и склеивал заново, подставляя другие имена и впутывая туда цитаты из иностранной литературы так, что получался загадочный абсурдистский текст — хроника полного личного выпадения из коллективного мышления.
Когда и как это началось: ощущение того, что ты уже не часть невидимого огромного райского целого, чья суть — это то самое «всё», вне которого нет ничего? Когда началось отторжение — выпадение — подростка Адама из советского рая? Из этого майского запаха клейких листочков на родной улице с хрустом тополиных сережек под школьными каблуками, с запахом горячего, из-под материнского утюга, пионерского галстука? Воскресные семейные завтраки с горячей картошкой, селедкой и чаем с горячими бубликами и вареньем? Папа, мама, бабушка? Двор, школа, пионерский лагерь, друзья, первая сигарета, подростковое пьянство? Когда кончилось детство, юность, отсутствие вопросов и готовность принять любой ответ как окончательную истину? Когда возникло ощущение, что этот рай разгромлен милицией, как концептуальная инсталляция? Я знал, что есть на свете советская граница (и она хорошо охраняется нашими пограничниками), но от кого — я никогда не спрашивал. За границей этой обезьяньей планеты никого и ничего не было. Там была тьма и пропасть капитализма. Тебя охраняли от этого «ничто и ничего», и ты чувствовал себя в полной безопасности. Советская власть и была вся земная жизнь, другого мира на свете не было.
Марксисты и фрейдисты навязывают нам предсказуемость нашей судьбы в зависимости от обстоятельств нашего семейного прошлого, расписанного по классовым или сексуально-генетическим категориям. Я вырос в двенадцатиметровой комнате, где в некоторый период жизни проживали мои родители, моя сводная сестра и мой дедушка. Это была жизнь на раскладушках, с раскладным столом и складными ширмами. Но я тем не менее не чувствовал никакого убожества этой жизни. Апельсин, доставшийся после двухчасовой очереди, или первый огурец в конце мая казались райскими плодами. Это и был рай. Мое сексуальное грехопадение произошло в тринадцать лет с моей соседкой — восемнадцатилетней Аней в той же коммунальной квартире. Она работала на кондитерской фабрике, чему я завидовал. Ее любимым продуктом был соленый огурец, что неудивительно для работницы шоколадной фабрики (шоколадная фабрика — иллюзия рая для ребенка). Мое знакомство с эротическими аспектами жизни (позже и с первыми бисексуальными экспериментами втроем — с Аней при участии моего однокашника) требует, естественно, отдельного сочинения. Но здесь я хочу лишь заметить, что мое падение из рая девственности не привело к фрейдистским травмам, как того бы ни хотели современные психологи.
До определенного — ключевого — момента в жизни я не просто верил, я был твердо уверен в своем бессмертии. Я был уверен, что никогда не умру. Умирают другие — например, мой дедушка Эммануил «Муся» Глезеров. Это была первая смерть на моих глазах: он долго болел, кричал от боли в мочевом пузыре, а потом была гробовая тишина. А потом вместе с толпой родственников я стоял перед гробом, где лежал мой любимый дедушка, совершенно непохожий на себя. Не потому, что его мертвое лицо было, скорее всего, грубо загримировано под живое, а потому что этот живой для меня человек не шевелился. Жизнь — это движение. Я впервые видел совершенно неподвижного человека. Мне сказали, что он умер. Я воспринял смерть как неподвижность.
Я прыгал, бегал, танцевал, пил и говорил, я крутился на месте во времени и пространстве юности (крутящиеся дервиши останавливают время), не сознавая, что у каждого шага есть свои последствия. С моего лица никогда не сходила улыбка. Я не понимал, что у жизни есть сюжет, то есть — время. Время не двигалось, как не двигался дедушка, потерявший жизнь. У меня было безупречное тело, безупречная внешность, и еще многие годы тело не менялось. И я не верил, что оно может состариться, что плоть мертвеет. Мы начинаем умирать, поверив в смерть. И вот однажды я ощутил в себе загадочную способность мыслью создавать физические эффекты — с собственным телом. Особой концентрацией эмоций я ощущал некоторые части своего тела как бы отдельно, до них не дотрагиваясь. В один прекрасный день я смог добиться силой воли возникновения у меня на щеках с обеих сторон двух равнобедренных треугольников алой, как знамя, кожи, геометрически безупречных. Один из знакомых моих родителей, человек явно образованный, взглянул на эти два треугольника у меня на лице, спросил меня, как они возникли, и сказал: «Стигматы!» Я пропустил это слово мимо ушей. Я пользовался этой способностью, как и умением двигать ушами, лишь для охмурения девиц.
Я потерял этот дар лишь в двадцать лет во время учебных военных лагерей. Служба в армии была, конечно же, еще одним свидетельством апокалиптических настроений той эпохи, но этот апокалипсис мы воспринимали как нечто к нам лично не имеющее отношения. В школе, как и в университете, нам постоянно напоминали об угрозе атомной войны и ядерной катастрофы. Нас тренировали на случай ядерной атаки: надо было, как острили шутники тех лет, завернуться в белую простыню и ползти медленно на кладбище. То же самое происходило и