3 страница
вещам из религиозной практики. Когда бабушка в разговоре со мною как бы невзначай упоминала Имя Божье, отец всегда хмурился, что бы он ни делал в это время. Бабуля чувствовала его реакцию и осторожно прекращала свои попытки обратить мое детское сердце к Богу.

Мудрая бабушка понимала моего отца и вела себя при нем как неразумная женщина, которым в Югославии, со снисходительной подачи Тито, было дозволено предаваться религиозному чувству, как дурману. Но, несмотря на отцовский негласный запрет, бабушка все-таки объяснила мне, что святая Петка была покровительницей нашей семьи. Хотя мой умный и образованный отец не верил в ее существование, я, по бабушкиным ненавязчивым поучениям, не должен обращать на это внимание, но помнить святую и просить ее помощи во всех затруднительных ситуациях.

Бабушка подарила мне часть своей веры, которая передается не словами, а чувством. В ее глазах, устремленных к иконе Божьей Матери, или в ее невольных молитвенных возгласах было нечто, заставлявшее сердце содрогнуться от неясного, но приятного переживания. Сильная вера и благоговение не могут не передаваться, и даже мой суровый отец-марксист изредка крестился, когда бабушка затепляла лампадку. Я внимательно слушал отца, когда он объяснял мне азбуку научного атеизма, но мое сердце всегда было с бабушкой.

Я любил Субботицу. Разве в Белграде можно так поиграть и побегать, как здесь?

Соседский мальчик Горан был моим лучшим другом, но и отчаянным сорванцом, который ничего не боялся. С ним и с другими мальчишками мы играли в прятки вблизи заброшенной субботицкой церкви. Посеревший от времени и дождей храм Святой Петки стал местом наших излюбленных детских забав. Я часто прятался рядом с небольшим каменным престолом в алтаре и смотрел на остатки фрески, изображавшей святую Параскеву. Мое сердце бешено билось от страха, что меня найдут, и я, вспоминая уроки бабушки, просил святую Петку, чтобы меня как можно дольше не находили. И моя незрелая детская вера находила укрепление в том, что я действительно стал самым удачливым участником всех игр, в какие бы мы ни играли. Я боялся рассказывать друзьям о своем секрете, чтобы и они не воспользовались им и не стали удачливей меня.

Мы не только играли в храме, но и рассказывали друг другу страшные истории, как это заведено у детей. Про страшную черную комнату, зашторенную черными занавесками, про гномика, задушившего маленькую девочку и, наконец, про вампиров, пьющих человеческую кровь.

При полной луне, плывущей в летнем небе, мы рассказывали друг другу эти леденящие кровь истории и дрожали от приятного возбуждающего страха. Горан, который был нашим заводилой и вожаком, воровал из дома парафиновые свечи. Мы прилепляли их к старым каменным окнам и осторожно зажигали. Этот таинственный мерцающий свет придавал нашим детским посиделкам по-настоящему жуткий колорит. Как будто в храме шла служба, но уже не Богу, а его противнику. Мы садились на деревяшки, лежащие на каменных подоконниках, Горан доставал папиросу, и мы начинали по очереди курить и вытаскивать из собственного подсознания все эти детские мифы про злых карликов из пряничных домиков. Постепенно нам начинали мерещиться всякие маньяки и демоны. Мы смотрели под ноги, с опаской наблюдая, чтобы не наступить на поскока – рогатую гадюку, укус которой был смертельным. Это все было очень волнующе и приятно, несмотря на опасность, духовную и телесную.

Однажды мы вдвоем с Гораном забрались в церковь. Было девятое августа, жаркий летний вечер с комарами и лунным светом. Мы ели ломтики холодной свинины, разложенной на газете и обсуждали недостатки наших общих приятелей. Только мы с Гораном были самыми сильными и ничего не боялись, остальные казались нам слабыми и нуждающимися в нашем покровительстве. Наконец, Горан спросил меня:

– Милане, ты знаешь, кто похоронен на этом кладбище? – При субботицкой церкви, как это было принято на Балканах, было кладбище. Маленькие могилки нуждались в сильном уходе либо уже сносе. Имена усопших уже стерлись с камней, и уже почти невозможно было узнать, кто здесь похоронен.

Я посмотрел на своего друга и испуганно прищурился. На самом деле я боялся Горана, и он, надо отметить, это прекрасно чувствовал. Поговаривали, что его бабушка была опытной колдуньей, умеющей вызывать злых духов. Его мать покончила с собой, когда русский отец Горана поручик Борис Зайцев был расстрелян смершевцами в госпитале для ветеранов Первой мировой войны в городе Белая Церковь. Эта несправедливость, как каленым железом, выжгла в сердце мальчика шрам – отметину на всю оставшуюся жизнь. Горан был смелым и сильным, но в нем жила какая-то ненависть, не к конкретному человеку или народу, а ко всему миру, к существующему порядку вещей.

Он был настоящим маленьким антихристом, способным высмеять как Бога, так и Тито. Для него воистину не было ничего святого, хотя и мерзким я назвать его все-таки при всем желании не смог бы. Была в нем и доброта, хоть и высокомерная, но ведь доброта. В тот самый день, когда он спросил меня о кладбище, я внимательно посмотрел в его черные цыганские глаза. Моя внимательность была порождением не только обычного страха.

Мне было уже двенадцать лет, на год меньше, чем Горану, но я еще совсем недавно выстрадал идею неумолимой смерти. Когда я, наконец, понял и всем сердцем осознал, что человек – смертное существо и мне как человеку придется оставить этот мир рано или поздно, в моей душе началась настоящая война. Какие-то силы, олицетворяемые образами бабушки и отца, отстаивали противоположные взгляды на мое собственное посмертное существование. Образ отца был агрессивней и поэтому сильней, он показывал мне смерть как спиралевидную черную дыру, притягивающую все и из которой нет возврата.

Поздно вечером я пришел к отцу и матери. Родители еще не спали. Отец, с обычным сердитым выражением лица, читал газету, а мать вязала ему теплые носки. Привычная идиллическая картина показалась мне наполненной болью и вселенским разложением. Конечно же, скоро черная дыра поглотит все это уютное тепло без остатка, как жадный зверь! Вылакает жизнь из блюдца моего сердца, как кошка молоко.

Я подошел к родителям, заплаканный и насупленный, и высказал свой страх, надеясь получить от него освобождение. Мать улыбнулась и погладила меня по голове, попыталась что-то сказать, но отец властным жестом остановил ее. Он осторожно взял меня за голову обеими руками, немного сдавил ее подушками пальцев, как сдувшийся мяч, и заглянул мне в глаза со всей присущей ему суровостью:

– Милан, сынко, все умирают. Смерть – в порядке вещей. – Мать хотела вставить и свое утешающее слово, но отец резко перебил ее: – Пусть он знает всю правду! Лучше отрубить больную руку одним махом, чем пилить