Тени и отзвуки времени

Читать «Тени и отзвуки времени»

0

Тени и отзвуки времени

МАСТЕР ЖИВОГО СЛОВА

Чужедальние страны, далекие города! Каждый по-своему запоминает их и «оживляет» потом в воспоминаниях. Слушая рассказы бывалых путешественников, убеждаешься: для одних опорными точками памяти становятся фасады и интерьеры отелей, для других — архитектурный облик улиц и площадей или памятники старины, для третьих — неповторимые черты природы или достоинства местной кухни. Сам я отношусь, пожалуй, к четвертой, так сказать, «физиономической» школе. Лишь стоит мне услыхать знакомые названия, и в памяти тотчас всплывают лица людей, распахнувших передо мной сердца своих городов. Даже в кружках на географической карте — как в модных некогда медальонах — видятся мне портреты далеких друзей…

И когда я слышу о Вьетнаме, с которым связана большая часть прожитых лет, о Ханое, где знаю теперь каждую улицу и закоулок, я одним из первых вспоминаю Нгуен Туана — его высокий лысоватый лоб, зачесанные за уши седые волосы, лукавый прищур глаз за очками и коротко подстриженные «чаплинские» усики — и слышу его глуховатый, неожиданно низкий голос. Так уж вышло, что «старик» Туан стал одним из самых близких и дорогих друзей, несмотря на огромное, разделяющее нас расстояние, разные, перефразируя поэта, «языки и нравы» и большую разницу в возрасте: без малого четверть века. Нгуен Туан родился в 1910 году, как раз когда на моей родине, в Одессе, пустили первый трамвай. Совпадение это сам Туан, будучи лет десять назад в Одессе, счел символическим и пожелал проехать в трамвае «круг почета», сокрушаясь, что это не тот же самый вагон, который кропили когда-то святой водой. Мне трудно теперь вспомнить день, когда мы с ним подружились: как всегда в таких случаях, кажется, будто знаешь человека давным-давно, всю жизнь. Но навсегда сохранился в памяти январский день последнего моего университетского года, когда я впервые прочел книгу Нгуен Туана «Тени и отзвуки времени». За окном, разрисованным морозом, кружились и падали снежинки, а я, околдованный магией слова, не видел ни мороза, ни снега, и чудились мне орхидеи у пагоды Абрикосового холма, слышались мятежные крики дружков Ли Вана, мерные строки старинных стихов и грозная песнь палача.

Наверное, поэтому ощущение некоего волшебства осталось и от самого дня моего первого визита к Туану, когда жаркое солнце игрою прозрачных лучей искажало расстояния и краски, а над тротуарами простирали зеленые свои ладони огромные фикусы; и от неожиданного сходства лежащего за решетчатыми воротами двора со старыми одесскими двориками, и от звучащей, как в андерсеновской сказке, деревянной лестницы; и от тяжелой резной двери с бронзовой ручкой, над которой висели на кольце длинные и узкие листки бумаги с выведенной по верху затейливой вязью: «Кто у меня был?» и торопливо — наискосок карандашом — написанным в классической манере двустишием:

Зачем ты знать желаешь, кто мы,Коль не бываешь вовсе дома?

А в кабинете хозяина — вещь, ошеломляющая в тропиках, — камин. Топчан из черных эбеновых досок. Неправдоподобно яркие цветы в старинной, обвитой ощерившимися драконами вазе. И на каминной полке багровые огоньки благовонных палочек прямо под носом у древней статуэтки коленопреклоненного тямского[1] пленника. Рядом — дружеский шарж — скульптурный портрет самого хозяина, изображенного в момент творческого экстаза. На стене, сбоку от камина, еще два живописных его портрета: один на доске — черными и золотыми штрихами по алому фону; другой — на дне широкой тарелки — серебристо-серое лицо с перламутрово-черными усиками, правый глаз лукавый и смешливый, а левый — печальный.

— Художник, — поясняет Нгуен Туан, — уловил двойственность моей натуры. Ну, ничего, я к гостям всегда оборачиваюсь веселой стороной. Печальная — для членов семьи и литературных критиков.

Картин здесь много. Гравюры — иллюстрации к поэме великого Нгуен Зу. Масло — виды Ханоя и рядом с книжным шкафом — солдат, ведущий в поводу лошадь. Кажется, будто вот-вот он выйдет с конем из рамы и вывезет во вьюках всю хозяйскую библиотеку. А библиотека немалая: книги на многих языках и самые разные. Здесь и написанная в XV веке одна из первых вьетнамских географий, и нарядная французская книжка «Наши друзья — деревья». Мне, горожанину, трудно в ней разобраться, да и язык как-никак чужой. И вдруг хозяин говорит:

— Деревья — моя слабость. Это великое счастье, что они не могут передвигаться. Иначе давно бы ушли из городов. Представляю, как мы им надоели!

Мы усаживаемся за трапезу. Мою бамбуковую табуретку с гнутыми, как у венских стульев, ножками хозяин ставит посередине, между собой и другим гостем, прозаиком То Хоаем, нашему, советскому читателю хорошо знакомым. И после того, как мы воздаем должное хозяйскому гостеприимству, я достаю из кармана блокнот и говорю, что хочу, мол, расспросить хозяина о его биографии.

— Пожалуйста, пожалуйста, — отвечает Туан, — только спрячь свой блокнот.

Не очень-то полагаясь на память, я, когда вернулся в гостиницу, записал его рассказ в тот самый блокнот:

«Будем придерживаться общепринятого порядка. Когда я родился, тебе известно. Да-да, в деревне Нянмук, под самым Ханоем. Мужчины в нашем уезде издавна славились усердием в науках и потому старались переложить главную тяжесть трудов по хозяйству и в поле на женщин. Зато за столом они всегда были первыми, и я стараюсь, как могу, поддерживать эту благородную традицию…»

Он поднес к губам рюмку, разжевал ломтик сушеной каракатицы и продолжал:

«У нас всегда большое значение придавалось тому, как люди принимают гостей. И если гости кем-нибудь оставались недовольны, дурная слава об этих людях ходила потом долгие годы. Возле нашей деревни в пятнадцатом и восемнадцатом веках были большие сражения, но я, несмотря на преклонный мой возраст, никакого участия в них не принимал. Из нашей деревни вышло много высокопоставленных чиновников, но я стал исключением и, окончив школу, занялся литературой. Любовь к словесности воспитал во мне отец, который всячески старался расширить мой кругозор. Часто в канун Лунного нового года отец брал меня с собой в Ханой. Мы гуляли по шумным торговым улицам, посещали состязания цветоводов. Побеждал на них тот, чьи цветы раскрывались ближе к полуночи, отмечая смену времен. С тех пор я отношусь ко времени не как к абстракции, фиксируемой часовым механизмом. Я научился улавливать его в смене светил и созвездий, в чередовании времен года, в обновлении листвы и цветов. Где-то я прочитал, будто одному искусному садовнику удалось подобрать на своей клумбе цветы в такой последовательности, что они раскрывали и закрывали лепестки по мере движения солнца по небосводу, и человек этот мог узнавать время по цветам. Такие часы, по-моему, лучшие в мире, только их неудобно носить с собой…

Когда я напечатал свои первые рассказы и даже удостоился похвал, я возомнил о себе бог знает что. Но оказалось, что до официального признания мне еще далеко. Я понял это, когда предстал