2 страница
жарят. Обычно так.

«Думали туман», вспомнилось Рогачеву. Кто же те очкарики, которые рулят здесь?

— Подожди, Леш. И жрали потом?

— Не понимаете вы, — сказал Рогачев сочувственно. — Это вообще не про то.

Он замкнулся снова, и Смирнов опять почувствовал тошную беспомощность. Он пару раз прочел про себя мантру, рекомендованную деканом как раз для таких случаев, — «Думал дурак одурачить, думал слепой ослепить, думал тупой обозначить, думал немой завопить», — и сработало: перед ним был восьмиклассник, только восьмиклассник, мальчик из проблемной семьи, который ему верил, который к нему тянулся, которого он завербовал тогда и завербует сейчас.

— Алексей, — сказал он серьезно и поглядел на него тем взглядом, который выработал давно, взглядом, которому всех их как следует учили. — Кто у вас старшие?

Но Рогачев взглянул на него очень прямо своими зелеными — не может быть, ведь у него карие? — ярко-зелеными с желтизной глазами и скривил рот в очень неприятной улыбке.

— Петрович, — сказал он сипло. — Вы ничего не понимаете вообще. Вы нормальный, но ничего этого не надо.

— Что значит нормальный? — Смирнов знал, что цепляться надо к самому нейтральному слову и от него постепенно пробираться к непонятному.

— Нормальный. Сносный. Губной. — Рогачев смотрел прямо и твердо. — Но вам это не надо. Нет никаких старших, младших, этого всякого. Там воля, ясно? Просто воля. Была ваша воля, стала наша. И лучше бы вы тоже ехали.

— Куда ехали?

— Это я не знаю. Это уже ваша воля. Я пока еще могу что-то, и еще пара недель у вас, может, есть. Но потом март, а в марте я уже ничего не это. Уже я не буду это мочь.

У них с Рогачевым в самом деле были особые отношения, этот проблемный мальчик был явно талантлив, он чувствовал историю, как охотник чует дичь, у него был прирожденный комплексный, системный подход, он мгновенно выделял главные факторы, догадывался о темной связи экономики, ландшафта и местного фольклора, у него была исключительная память на даты, Смирнов сразу выделил его и из безнадежно отстающего сделал отличником, потому что учил не зубрить, а думать; это был его золотой резерв, прочие в кружке никакими талантами не обладали, просто любили нового учителя и отдыхали душой на его веселых уроках. Но теперь Смирнов понимал, что Рогачева засасывает темная топь, а он держит его за руку и не удержит; понимал он и то, что Рогачев мучается, но обречен будет его предать, и если сейчас Смирнов отступится, то это будет еще полбеды. А если продолжит приставать и тащить, тогда его придется предать громко, гробно. Гробно? Он не знал этого слова, оно как-то вдруг подумалось само, он начинал уже думать на ужасном, заразном языке воли, и Рогачев, словно почувствовав это, вдруг вскинул на него ядовито-зеленые глаза.

— Понял? — спросил он почти весело. — Всосал, да?

В кабинете уже темнело, и Смирнов, весь дрожа, включил свет.

— Чего это ты такой довольный, Леша? — спросил он, призвав на помощь всю свою насмешливость. Но Рогачев уже опять смотрел в парту.

Свет придал Смирнову уверенности. Никто ему тут ничего не сделает, и его кое-чему учили.

— Леш, — сказал он тихо. Сейчас надо было говорить очень тихо, надо было пугать, давить. — А где Маша Разумова?

Он попал и сразу это почувствовал. Рогачев поднял глаза, тут же опустил голову и как-то сжался.

— Это вы ее? — нажал Смирнов.

— Что мы ее?

— Ты знаешь что.

— Я-то знаю, — сказал Рогачев. — А вы не знаете.

Смирнов действительно не знал, и атака его, кажется, захлебнулась. Маша Разумова пропала на три дня. Три дня купеческая дочь Наташа пропадала. Потом нашлась, сидела утром в школьном дворе, вся сжавшись, скукожившись, — откуда пришла, неясно, была метель, замела следы, и никто не знал, сколько она так просидела. Отвечала на все расспросы, что была у подруги. У какой подруги? У такой. Была очень бледна, под глазами жуткие синяки, какие бывают не просто от бессонницы, а от травмы; мало что видел Смирнов страшней ее лица и дал слабину — не стал расспрашивать, хотя этому тоже учили. Дома ее сильно отлупили, утром отец сам повел ее в школу, она вдруг на светофоре вырвалась, побежала, и поминай как звали. Весь город подняли на уши, искали везде, да куда там. Отец даже не запил, сидел, глядя в стену и периодически ударяясь об нее лбом.

— Но это воля? — спросил Смирнов.

— Ее воля, а то, — сказал Рогачев и опять отвратительно усмехнулся.

— Рогачев, — сказал историк очень решительно. По идее сейчас его следовало взять за подбородок, взять решительно, с силой, чтобы он почувствовал: игрушки кончились, этот учитель правил не соблюдает и может с ним сделать все. Но Смирнов этого не сделал, потому что тоже чувствовал: правила кончились, и если Рогачев сейчас сдерживается, то надолго его не хватит. Их тоже чему-то учили, пусть не с сентября, пусть декан, как всегда, поторопился, но с ноября точно началось что-то нехорошее, школу прогуливали в открытую, многие не ночевали дома, и родители не знали, что думать. Это было не пьянство, не спайсы, от этого волосы шевелились на голове.

— Рогачев, она там же, где Ашкерова? — спросил Смирнов очень твердо.

— Ашкерова? — переспросил Рогачев. На этот раз, кажется, он удивился искренне. — Чево Ашкерова? Она с шофером уехала.

— С каким шофером?

— С дальнобойщиком. Ашкерова всегда тронутая была. Нет, Петрович, Маша Разумова не там. Маша Разумова там, где никакой шофер не доедет.

— Она жива?

— Она так жива, как никакая Ашкерова не жива. Можно сказать, живее всех живых. Я даже думаю, Петрович, что хорошо бы вы были так живы, как Маша Разумова.

Это что же, она у них теперь вроде хлыстовской богородицы? Взята в общину? Жена главного растлителя? Но все это было мимо, он сам понимал.

— Леша. А меня могут взять в волю? Посмотри, я тебя взял в кружок. У тебя началась приличная жизнь. Ты в авторитете был. Можешь ты сделать, чтобы я попал в волю? Хоть раз? Хоть, не знаю, постоять на поезда посмотреть?

— Смотрите, что ж, — пожал плечами Рогачев. — Только мы не там смотрим. Не на том мосту.

— А на каком?

— Да на любом. Ну посмотрите вы, — сказал он равнодушно. — Ну сходите. А дальше?

— Как скажете. Но мне хочется понять.

— Не надо вам понимать, — сказал Рогачев. — Тут не понимать надо. Вот вы историк, да? Вы думаете, тут история. А тут никакая не история, была и нет, все. Тут нечего историку понимать. Если б вы были вольник, тогда пожалуйста. — И он усмехнулся вовсе уже нехорошо.

— Что значит вольник?

— Ничего не значит. Это я сейчас придумал. История — историк, воля — вольник. Пойду я, пора мне, Петрович.

— Пора тебе или нет, Леша, это я сейчас решаю, извини.

— Да нет, Петрович, — сказал Леша