Снова посвящается Ширли
Сэр Уолтер Рэли
Сыну
Три вещи есть, не ведающих горя,Пока судьба их вместе не свела.Но некий день их застигает в сборе,И в этот день им не уйти от зла.Те вещи: роща, поросль, подросток.Из леса в бревнах виселиц мосты.Из конопли веревки для захлесток.Повеса ж и подросток — это ты.Заметь, дружок, им врозь не нарезвиться.В соку трава, и лес, и сорванец.Но чуть сойдутся, скрипнет половица,Струной веревка — и юнцу конец.[1]
1
Трупом я лежала на церковном дворе. Целый час прошел после того, как последний из присутствующих на похоронах произнес свое печальное «прощай».
В двенадцать часов, ровно в то время, когда мы обычно садились обедать, из Букшоу выдвинулось шествие: мой полированный гроб розового дерева вынесли из гостиной, медленно спустили по широким ступеням к подъездной аллее и с разрывающей сердце легкостью плавно вдвинули в открытую дверь ожидающего катафалка, раздавив букетик полевых цветов, который туда бережно поместил кто-то из горюющих поселян.
Затем была долгая поездка по каштановой аллее к Малфордским воротам, свирепые грифоны на которых смотрели в сторону, когда мы их миновали, хотя печаль это была или апатия — я никогда не узнаю.
Доггер, преданный слуга моего отца, размеренно шагал рядом с неторопливым катафалком, склонив голову и легко положив руку на крышку, словно для того, чтобы защитить мои бренные останки от чего-то видимого только ему. У ворот кто-то из гробовщиков наконец жестами убедил его сесть в автомобиль.
И так они привезли меня в деревню Бишоп-Лейси, угрюмо миновав те самые зеленые тропинки и пыльные изгороди, где я каждый день ездила на велосипеде при жизни.
На переполненном кладбище Святого Танкреда меня бережно сняли с катафалка и понесли по извилистой тропинке под липами. Здесь меня на миг опустили на свежескошенную траву.
Затем у разверстой могилы отслужили заупокойную службу, и в голосе викария звучала нотка искренней скорби, когда он произносил традиционные слова.
Первый раз я слушала заупокойную службу с такой выгодной позиции. В прошлом году мы с отцом посетили похороны старого мистера Дина, деревенского зеленщика. Его могила располагалась всего в нескольких ярдах от того места, где я сейчас лежала. Она уже просела, оставив лишь прямоугольную впадину в траве, которую чаще всего заполняла стоячая дождевая вода.
Моя старшая сестра Офелия заявила, что она осела, потому что мистер Дин воскрес и больше не присутствует там в телесном виде, в то время как Дафна, моя другая старшая сестра, сказала, что это потому, что он провалился в более старую могилу, чей обитатель рассыпался в прах.
Я подумала о супе из костей внизу: суп, в котором я стану просто очередным ингредиентом.
Флавия Сабина де Люс, 1939–1950 — вот что они начертают на моем надгробии, скромном и элегантном сером мраморе, и никаких фальшивых сантиментов.
Жаль. Если бы я прожила достаточно долго, я бы оставила письменные инструкции, повелев запечатлеть строчки из Вордсворта:
Ее узнать никто не мог,И мало кто любил.[2]А если бы они начали артачиться, в качестве второго варианта я бы предложила:
Truest hearts by deeds unkindTo despair most inclined.[3]Только Фели, певшая и игравшая эти строки на фортепиано, признает в них строчки из «Третьей книги арий» Томаса Кэмпиона, но ее будут так глодать вина и скорбь, что она никому не скажет.
Мои размышления нарушил голос викария:
«…земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху, в надежде на воскрешение к вечной жизни благодаря Господу нашему Иисусу Христу; он превратит наше бренное тело…»
И вдруг они ушли, оставив меня одну — одну, слушать червяков.
Вот он: конец пути для бедной Флавии.
Сейчас семейство уже вернулось в Букшоу, собралось за длинным узким обеденным столом: отец восседает в привычном каменном молчании, Даффи и Фели с убитым видом обнимают друг друга, едва сдерживая слезы, а миссис Мюллет, наша кухарка, вносит большое блюдо с запеченным мясом.
Я припомнила, как Даффи однажды сказала мне, зачитываясь «Одиссеей», что запеченное мясо в Древней Греции было традиционным яством на похоронах, а я ответила, что, с точки зрения миссис Мюллет, за две с половиной тысячи лет почти ничего не изменилось.
Но сейчас, когда я мертва, возможно, мне следует поупражняться в снисходительности.
Доггер, разумеется, останется безутешен. Дорогой Доггер: дворецкий, он же шофер, он же камердинер, он же садовник, он же управляющий поместьем, бедная замкнувшаяся в панцирь душа, способности которой ослабевали и усиливались, словно приливы Северна; Доггер, который недавно спас мне жизнь и забыл об этом на следующее утро. Мне будет ужасно его не хватать.
И мне будет не хватать моей химической лаборатории. Я подумала о золотых часах, которые я провела в заброшенном крыле Букшоу, в блаженном одиночестве посреди колб, реторт и жизнерадостно булькающих пробирок и мензурок. Подумать только, я больше никогда их не увижу. Это почти невыносимо.
Я прислушалась к поднимающемуся ветру, шептавшему над головой в ветвях тисов. Здесь, в тени башни Святого Танкреда, холодало, и скоро стемнеет.
Бедная Флавия! Бедная каменная-ледяная-мертвая Флавия!
Сейчас Фели и Даффи, должно быть, жалеют, что так по-свински обращались со своей младшей сестрой за ее краткие одиннадцать лет на этой земле.
При этой мысли слеза потекла по моей щеке.
Ожидает ли меня Харриет, чтобы приветствовать на небесах?
Харриет — моя мать, погибшая во время несчастного случая в горах через год после моего рождения. Узнает ли она меня десять лет спустя? Будет ли одета в тот же альпинистский костюм, или она сменила его на нечто белое?
Что ж, как бы там ни было, я знаю, что это будет стильно.
Внезапно раздалось громкое хлопанье крыльев: звук, отразившийся от каменной стены церкви, усиленный полуакром витражного стекла и покосившимися надгробиями, окружавшими меня. Я застыла.
Может быть, это ангел — или, что более вероятно, архангел — снисходит, дабы вознести драгоценную душу Флавии в рай? Если я чуть-чуть приоткрою глаза, то увижу сквозь ресницы, правда нечетко.
Не повезло: это оказалась потрепанная галка из тех, что вечно летают около Святого Танкреда. Эти бездельницы свили гнездо в башне еще в XIII веке, когда каменщики собрали свои инструменты и уехали отсюда.
Теперь дурацкая птица неуклюже взгромоздилась на верхушку мраморного пальца, указывающего в небеса, и холодно меня рассматривала яркими смешными глазами-пуговицами, склонив голову набок.
Галки никогда не учатся на своих ошибках. Не важно, сколько раз я проделывала с ними этот трюк, они всегда рано или поздно, хлопая крыльями, слетали с башни полюбопытствовать. Для примитивного мозга галки любое тело, горизонтально лежащее на кладбище, означало одно: пищу.
Как я делала уже дюжину раз, я вскочила на ноги и метнула камень, спрятанный в кулаке. Я промахнулась — но я почти всегда промахивалась.
С презрительным «кар» эта тварь взлетела в воздух и