3 страница из 17
Тема
задал корм. Я лежал и слушал, как хрумает он овёс, фыркает иногда, будто кашляет по-стариковски, грузно переступает с ноги на ногу. Потом всё утихло. «Уснул, — подумал я, — устал, наверное…»

На рассвете лагерь разбудило неистовое конское ржание. Возле самых палаток метались лошади, заливался истошным лаем наш пёс Эвахаль. Кто-то опрокинул стол с кастрюлями и вёдрами, кто-то отчаянно ломал плетень, к которому был привязан Соловей. Спросонок я долго выбирался из палатки и, когда выбрался, не сразу понял, что произошло: стол сломан, вёдра и миски валяются в золе, из разорванного мешка рассы́пался по траве овёс. А у разбитого плетня грустно белел обрывок фала — Соловья вместе с новенькой экспедиционной уздечкой не было… Всё ясно: к нам приходил табун, пасшийся на отгоне.

Соловья разыскали уже днём, в тундре. Он понуро стоял в кочкарнике, отбиваясь хвостом от досадливых комаров и слепней. Но какой вид был у нашего коня! Вместо правого глаза — кровавый ошмёток мяса. Добрая белая морда в потёках крови. На ноге глубокая, величиной с ладонь, рваная рана…

Конюх, пришедший в лагерь посмотреть Соловья, сокрушённо заметил: «Окривела, знать, лошадь…»

По мере того как мы обрабатывали марганцовкой раны Соловья, начальник отряда всё более мрачнел: чужой этот конь едва ли годился теперь для работы в полевых условиях. Оставить его здесь? На кого? Взять с собой в сопки? Это ведь не на прогулку. А завтра нам уезжать.

Вечером приехали наши проводники. Приехали радостные: кроме пары жеребцов-трёхлеток, им удалось выпросить двух бывших в работе кобыл. Были они, правда, с жеребятами, но зато бывалые. Старший проводник осмотрел Соловья, покачал головой, сказал: «Ковать надо». Начальник отряда взорвался даже: «Что ты мне „ковать“! Мы тут думаем — брать или не брать?» — «Я думаю, ковать надо», — повторил проводник.

* * *

Два дня, то и дело скребя железным днищем на бесчисленных мелях и перекатах, везла нас в сопки маленькая самоходная баржа. Лошади — их было теперь уже пять, не считая двух жеребят, — беспокойно топтались в трюме, храпели, когда баржу заносило течением. Жеребята жались к матерям, цокотали копытцами по уходящему из-под ног тесовому настилу. Лишь Соловей стоял в своём углу отрешённый, одинокий, не обращая ни на что внимания. Он только переступал иногда с ноги на ногу, чтобы поддержать равновесие, а потом опять забывался — то ли дремал, когда боль утихала, то ли вспоминал что-то из нелёгкой и долгой своей жизни. Это, как рассказал нам шкипер, была не первая экспедиция нашего Соловья. На нём ведь только зимой да весной возили в посёлке воду, а летом он всегда ходил с геологами.

Пока мы оборудовали наш лагерь, кони паслись в тундре. Кроме Соловья, конечно: он остался возле палаток. Мы все подлечивали его как могли: где мазью, где словом. Кто-то давал ему хлеба, и конь тыкался доброй мордой в ладони, а кто-то, показав пустые руки, трепал коня по шее: «Ничего нету, брат. Ты уж не серчай…» Только Эвахаль, пёс, знающий своё дело, ворчал на коня, когда тот подходил к столу или к кухне: изжуёт у повара мешочек с солью, потом ходи ластись, оправдывайся… Но Соловей просто не замечал, не хотел замечать хлопотливого пса.

Мы прожили в лагере три дня. На четвёртый, на рассвете, навьючили лошадей, попрощались с остающимся на базе проводником, пожелали Соловью скорого выздоровления и отправились в сопки. Соловей некоторое время плёлся за нами берегом, очевидно провожая, потом остановился и, повернув голову, чтобы ловчее, подслеповато смотрел вслед единственным своим глазом, пока мы не скрылись за поворотом…

Шкипер много рассказывал нам на барже всякой всячины о Соловье. Как-то геологов, с которыми ходил в ту пору Соловей, застала в сопках ранняя зима. Еле добрались они до какого-то посёлочка да там и остались. Бескормица была — лошадей в тундре не держат, там нужны олени, — и Соловью нашему пришлось несладко. Прутья ему запаривали, мох кое-как добывали, а сено коню только снилось.

Была там, в посёлке, крошечная пекаренка. Каждое утро к открытию магазина пекарь выпекал мешок хлеба и отправлялся сдавать продавцу. Соловей шёл следом за пекарем то сзади, то сбоку, и мягкосердый пекарь угощал его иногда тёплым пахучим куском. Соловей провожал пекаря до магазина и не уходил, а ждал там. Но пекарь не всегда был добр дважды в утро, чаще он был забывчив. А есть Соловью хотелось, и он стоял на улице у скрипучей обмёрзшей двери, там ещё и после ухода пекаря долго пахло хлебом. Из магазина выходили люди с сумками и пакетами и тоже иногда угощали конягу довесками. Но кусочки были маленькие, а Соловей большой, чуть поменьше, чем его аппетит, чем назойливый его голод.

Однажды он так торопливо, с такой надеждой кинулся к вышедшей из магазина женщине, что та бросила с перепугу сумку и убежала. Соловей обнюхал сумку, зубами вытащил из неё каравай серого хлеба и съел его тут же, возле сумки.

Весть об этом происшествии — о нападении! — распространилась по всему посёлку. Иные пугливые покупательницы, завидев коня, бросались теперь наутёк сразу же, от дверей магазина. Соловей, удивлённый и голодный Соловей, трусил следом за ними по тропинке, не отставая и не догоняя, и хлеб нет-нет и доставался ему. Соловья порой отгоняли мальчишки, его бранил продавец, но магазин ведь работал по восемь часов в сутки, и у Соловья хватало терпения дежурить все восемь часов, потому что зима, голодная зима длилась здесь долго — девять месяцев, которые нужно ведь было как-то прожить…

* * *

Мы пробыли в сопках две недели. Когда мы вернулись на базу, первый наш вопрос был: «Как Соловей?» — «А что с ним! — нехотя ответил проводник. — Раздобрел, шкура стала шёлковая, и ни единой дырочки на ней». — «А глаз, глаз у него как?» — «Лучше, чем у меня: очки до самой смерти не потребуются!»

Соловей стоял на обычном своём месте — у костра. Раздобревший, с белой лоснящейся шерстью, он, казалось, не замечал ни шума, ни суеты, поднявшихся в лагере с нашим возвращением. Лишь покосился на подбежавшего Эвахаля, тряхнул хвостом и опять замер, подставив свою добрую стариковскую морду под блёклую прядку дыма: отдыхал от комаров. Глаз у Соловья и в самом деле оказался цел. Веки хорошо зажили, только стянулись как-то более прежнего, отчего глаз этот стал меньше другого, неболевшего.


У Соловья и у Эвахаля — так уж повелось с самого начала — были свои места возле стола. Это были две территории, два государства. Свободные для прохода весь день и всю ночь, они запирали свои границы, как