Анатоль Гидаш
Шандор Петефи
РОЖДАЕТСЯ РЕБЕНОК
Степь, где летом раскачивались желтые пшеничные колосья, а осенью из-под багряных листьев выглядывали спелые гроздья песчаного винограда и поблекшие акации при малейшем ветерке начинали шелестеть о знойном летнем счастье, — эта степь теперь вся была застлана снегом. Просторы Большого Венгерского Альфельда[1], протянувшегося от Тисы до Дуная, побелели. Из серых, мешков тяжелых зимних туч падали крохотные, сцепившиеся в хлопья пушистые снежинки; они засыпали всю притихшую окрестность. Кругом было белым-бело. Изредка небо прояснялось и показывалось солнце, и тогда эта беспощадная белизна слепила глаза, вызывала слезы.
С Дуная мчались зимние ветры, кружились по всей пуште[2]; с разлету они подхватывали сверкающую снежную пыль и то рассыпали ее во все стороны, то завивали воронкой. Иногда ветер, ворча, останавливался, присаживался где-нибудь на сугробе, затем снова вскакивал, со свистом несся дальше и где-то в других краях взметал, раскидывал снег.
Деревеньки, прижавшиеся к земле, замирая, смотрели на сумасбродства ветра. Домишки крохотными глазами окон глядели на дорогу и на поле, расстилавшееся за ней. Когда было уже совсем темно, в оконцах иных лачужек загорался свет: зажигались сальные свечи. Но во многих хижинах окна не освещались никогда — бедность не позволяла людям зажигать даже сальную свечку или лампадку. Люди сидели во тьме, временами ворошили огонь в очаге, а когда догорал последний сноп соломы, приготовленной на день, ложились спать. Утром надо было снова тянуть тяжелую лямку подневольного крепостного труда.
Расположенные вокруг богатых дворянских поместий, эти карликовые крестьянские хозяйства влачили самое жалкое существование. Дворянам принадлежали чуть ли не все земли Венгрии, и сотни тысяч крепостных крестьян обрабатывали хозяйские угодья и свои наделы, свои участки, принадлежавшие им только до тех пор, покуда они сдавали десятину помещику, девятину церкви, отрабатывали барщину, платили различные налоги Габсбургам и вносили еще невесть какие подати. В календаре не было такого дня, когда бы за ними не числилось какой-нибудь повинности. Кроме этих крестьян, на барских землях гнули спины еще миллионы батраков, у которых земли было уже не больше того клочка, на котором умещались их босые ступни, или того, в который закапывали их худые тела.
Иногда по обледенелой дороге к деревне проносился всадник или, борясь с ветром, плелся пешеход; это искал себе пристанища солдат, бежавший из австрийской армии, или крепостной, скрывающийся от своего помещика. Летом эти беглецы, которых называли бетярами[3] собирались в лесах. Они угоняли коней из помещичьих табунов, останавливали на большой дороге роскошные кареты богачей, отбирали у богачей деньги, вещи, драгоценности, потом насмерть перепуганных помещиков и их разряженных жен и дочерей отпускали восвояси, сурово приказывая им не оглядываться до тех пор, покуда они не доберутся до какого-нибудь заранее назначенного места.
— Сударь, вы видите то дерево?
«Сударь» прищуривался, точно от солнца. Но как бы ни вглядывался он в степную даль, все равно не увидел бы там ни одного деревца. Да к тому ж разве отведешь глаз от атаманского пистолета, который уставился черной горошинкой дула?
— Вижу.
— Вот и хорошо, что видите… Бетяры смеялись:
— Этого можно отпустить: он уже и травинку за тополь принимает.
Часть своей добычи бетяры раздавали беднякам, которые их укрывали и предупреждали об опасности, когда для поимки наезжали в округу жандармы. Иногда бетяры вступали с жандармами в бой.
И если бетяр терпел поражение, его заковывали в кандалы и отправляли в сырую темницу.
А после приговора он чаще всего попадал на виселицу:
Беднота любила бетяров, восхищалась ими:
Зимой, когда холод выгонял их из лесов, бетяры, провожаемые карканьем ворон, летевших с опустелых нив, разбредались кто куда. Свистящие плети ветра стегали их по лицам. Ночами их окружали стаи воющих волков.
В эту пору бетяры находили себе приют в деревнях, в придорожных корчмах и ждали там наступления весны.
Когда стаивал снег, теплело, пробивались первые ручейки и удивленно, робко вылезала свежая молодая трава, в камышах и в лесах все снова оживало, бетяры перебирались в свое лесное пристанище. Если не случалось никакой другой пищи, они собирали журавлиные яйца и пекли их в золе костров. Но и в лесных чащах бетярский дозор оставался неусыпным: чутко прислушивался, не появятся ли откуда-нибудь жандармы, чтобы скрутить «виновников» и передать в руки судей. Если их «вина» была не больше того, что они удрали от «хозяев», судьи приговаривали их к батогам и возвращали в крепостное рабство или в австрийскую солдатчину.
По пештской дороге в те годы перегоняли огромные стада коров и овец — их гнали через Пешт в Вену, а там за бесценок сбывали немцам. Тянулись по шляху обозы, везущие шерсть, кожу, вино, пшеницу, овес, все это поглощала бездонная утроба Вены.
Как будто ножом вспороли тело страны, так текла по дорогам живительная кровь за границу.
Пастухи, гнавшие стада, бранились. Они шли вслед за телегами, груженными разным добром и снедью. Солнце нещадно палило бедняг, но жажду свою они не могли утолить вином из бочек, громыхавших рядом; они только глотали слюну и шли дальше. Грустно звучала песня:
Крестьянство страдало под двойным гнетом. Всякий раз, когда Австрия подступала к Венгрии с новыми поборами, венгерские господа старались переложить их на крестьянина. Но у того уже нечего было брать. Да и что можно было взять у совсем нищих, босоногих крепостных и батраков? Таким образом, немецкий кулак, опустившийся на венгерский народ, задел и помещиков.
Даже скотопромышленники, которые обирали крестьян и погонщиков с такой же жестокостью, как обдирали попавший им в руки скот, — даже и они невесело подсчитывали свои доходы: если бы Вена не препятствовала им тяжелыми пошлинами промышлять за пределами Австрии, они могли бы продавать свое добро по двойной цене.
* * *
В начале прошлого века на Большом Венгерском Альфельде стоял славянский остров — городок Киш-Кереш. В нем было восемь тысяч жителей. В 1718 году после поражения антиавстрийского восстания Ракоци II[4] один венгерский помещик вселил в свое обезлюдевшее имение славянских крестьян. Впоследствии там же поселились и венгерские крестьяне, и в порывистую венгерскую речь сочный, гибкий словацкий говор проникал, как немолчный гул северных сосновых лесов.
В церквах служба шла на словацком и на