Деннис Лихэйн
В ожидании дождя
Посвящается моим друзьям Джону Демпси, Крису Маллену и Сьюзан Хейс, позволившим мне украсть у себя несколько отличных фраз и не подавшим на меня за это в суд
И
Андре — нам тебя не хватает
Я слышал, как бормочут старики:
«Всё изменяется…
Уносит нас течение реки…»[1]
Уильям Батлер Йейтс
В моем сне у меня есть сын. Ему лет пять, но и голос, и ум у него — как у пятнадцатилетнего. Он сидит рядом со мной пристегнувшись, и ноги его едва достают до края автомобильного сиденья.
Машина — старая, огромная, и руль у нее размером с велосипедное колесо. Мы едем; за окном раннее декабрьское утро цвета мутного хрома.
Мы где-то за городом, южнее Массачусетса, но севернее линии Мэйсона-Диксона — возможно, в Делавэре или в южной части Нью-Джерси. Вдалеке виднеются клетчатые красно-белые силосные башни, торчащие на окраинах перепаханных полей, присыпанных бледно-серым, газетного оттенка снегом. Насколько хватает глаз, кругом только поля, только силосные башни, замершая и беззвучная мельница и обледенелые телефонные провода, уходящие за горизонт.
Никаких машин, никаких людей. Только я, мой сын и антрацитно-черная дорога, рассекающая поля замерзшей пшеницы.
— Патрик, — говорит мой сын.
— Да?
— Хороший день сегодня.
Я гляжу в серое, незыблемое и беззвучное утро за окном. За самой дальней башней виднеется струйка дыма, поднимающегося из трубы. Самого дома я не вижу, но представляю себе его тепло. Чувствую аромат стряпни в духовке, вижу вытесанные из вишни балки под кухонным потолком и саму кухню — собранную из медового оттенка древесины. С ручки плиты свисает передник. Я чувствую, как же хорошо быть дома в такое тихое декабрьское утро.
Я смотрю на своего сына и отвечаю:
— Да, хороший день.
Он говорит мне:
— Мы будем ехать весь день. И всю ночь. Мы всегда будем ехать.
— Конечно, — киваю я.
Мой сын глядит в окно. Говорит:
— Пап?
— Да?
— Мы никогда не остановимся.
Я поворачиваюсь к нему — он глядит на меня снизу вверх, моими же глазами.
— О’кей, — говорю я. — Мы никогда не остановимся.
Он накрывает мою ладонь своей:
— Если мы остановимся, у нас кончится воздух.
— Ага.
— А если у нас кончится воздух, мы умрем.
— Точно.
— Пап, я не хочу умирать.
Я глажу его по голове:
— И я не хочу.
— И поэтому мы никогда не остановимся.
— Никогда, — улыбаюсь ему я. Я чувствую запах его кожи, его волос, запах новорожденного, хотя ему пять лет. — Мы всегда будем ехать.
— Хорошо.
Он устраивается поудобнее на своем сиденье, а затем засыпает, прижавшись щекой к моей руке.
Черная дорога бежит вперед, сквозь мутно-белые поля, и рука моя на руле легка и уверенна. Дорога — прямая, ровная и простирается на тысячу миль. Ветер подхватывает лежалый снег и с тихим шорохом пригоршнями кидает его в трещины на асфальте.
Я никогда не остановлюсь. Я никогда не выйду из машины. У меня никогда не кончится бензин. Я никогда не проголодаюсь. Здесь тепло. Я со своим сыном. Он в безопасности. Я в безопасности. Я никогда не остановлюсь. Я не устану. Я всегда буду ехать.
Дорога лежит передо мной — пустая и бесконечная.
Мой сын поднимает голову, спрашивает:
— А где мама?
— Я не знаю, — отвечаю я.
— Но с ней все в порядке? — Он смотрит на меня снизу вверх.
— Все в порядке, — говорю я. — Все в полном порядке. Спи дальше.
Мой сын снова засыпает. Я продолжаю вести машину.
И оба мы исчезаем, когда я просыпаюсь.
1
Когда я впервые встретил Карен Николс, она произвела на меня впечатление женщины, которая гладит свои носки.
Невысокого роста блондинка, она вылезла из ядовито-зеленого «фольксвагена» 98-го года выпуска, когда мы с Буббой переходили через улицу, направляясь к церкви Святого Бартоломью. В руках мы держали стаканчики с утренним кофе. На дворе стоял февраль, но в тот год зима к нам в город заглянуть забыла. Если не считать одной метели и пары дней, когда температура падала ниже минус 15,[2] погода стояла почти что теплая. Было только десять утра, но воздух уже прогрелся градусов до пяти. Говорите что хотите о глобальном потеплении, но если оно избавит меня от необходимости убирать снег перед домом, то я за него всей душой.
Карен Николс прикрыла глаза ладонью, хотя утреннее солнце было не таким уж и ярким, и неуверенно мне улыбнулась:
— Мистер Кензи?
Я изобразил свою фирменную улыбку: «Я отличник и усердный прилежник» — и протянул ей руку.
— Мисс Николс?
Она почему-то засмеялась.
— Да, я Карен. Я раньше, чем мы договаривались.
Ладонь у нее была такой гладкой и мягкой, что казалась затянутой в перчатку.
— Можно просто Патрик. А это мистер Роговски.
Бубба что-то неразборчиво буркнул в свой кофе.
Карен опустила руку и чуть прижала ее к себе, будто боялась протянуть ее Буббе. Будто он мог оставить руку себе в качестве сувенира.
Одета она была в коричневый замшевый пиджак длиной до середины бедер, угольно-черный свитер, синие джинсы и белоснежные кроссовки. Вся ее одежда выглядела так, будто пыль, грязь и пятна обходили ее за добрую милю.
Она приложила свои изящные пальчики к шее.
— Два самых настоящих частных сыщика, надо же. — Прищурила свои голубые глаза, сморщила носик и снова рассмеялась.
— Я сыщик, — сказал я. — А он просто решил взять халтуру.
Бубба снова что-то буркнул, а затем пнул меня под зад.
— Спокойно, — сказал я. — К ноге.
Бубба отпил кофе.
Мне показалось, Карен уже сожалела о том, что вообще решила с нами встретиться. Я подумал, что в офис в колокольне отводить ее не стоит. Если человек не уверен, хочет ли меня нанять, то офис, расположенный в колокольне, — не самый лучший пиар.
Субботний воздух был влажным и теплым, и мы с Карен Николс и Буббой прошли к скамейке, стоявшей на школьном дворе. Я сел. Карен, прежде чем присесть, обмахнула поверхность безупречно белым носовым платком. Увидев, что на скамейке ему места не хватит, Бубба скорчил рожу сначала самой скамейке, затем мне, а потом уселся на землю, выжидающе уставившись на нас.
— Хороший песик, — сказал я.
Во взгляде Буббы явно читалось, что за эту шутку мне придется расплачиваться, едва мы окажемся в не столь приличной компании.
— Мисс Николс, — спросил я. — Откуда вы обо мне узнали?
Она оторвала взгляд от Буббы и непонимающе уставилась на меня. Ее светлые волосы, остриженные по-мальчишески коротко, напоминали мне когда-то виденные фотографии жительниц Берлина 1920-х. Черная заколка с нарисованным на ней майским жуком была откровенно лишней — смазанные гелем волосы лежали на голове так ровно, что казалось, растрепать их не способно ничто, кроме разве направленного в лицо реактивного двигателя.
Ее широко раскрытые голубые глаза прояснились, и она снова нервно засмеялась:
— От своего бойфренда.
— И зовут его… — сказал я, перебирая в уме наиболее подходящие варианты — Тед, или Тай, или Хантер.
— Дэвид Веттерау.
Хреновый из меня телепат.
— Боюсь, я о нем никогда не слышал.
— Он знаком кое с кем, кто с