Энтони Берджесс
Время тигра
Посвящается
Ни одного описанного здесь малайского штата в действительности не существует.
Приходят они и проходят в ночи уверенно: на азиатские равнины (говорит он) слетаются аисты в такой назначенный день, разрывают последним идущего в клочья, заставляя их уйти.
Роберт Бертон.[1] Отступление в воздухе
Аллах, несомненно, велик, и Соприкосновение — пророк его («Amours de Voyage»).[2]
Господь тоже, конечно, логичен; сам по себе, но только не при хорошей погоде («Хибарка в Тобере-на-Вуличе»).
Артур Хью Клаф[3]
1
— Восток? Да они этот чертов Восток не узнали бы, если б увидели. Даже если его им на блюдечке поднести, не узнали бы. Восток вон где. — Он дико махнул рукой в черную ночь. — А тут запад. Вы там не были, так что не знаете. А я был. С конца войны в палестинской полиции, пока не стали собирать манатки. Вот это был Восток. Вы были в Индии, это тоже теперь уже не Восток, не больше, чем тут. Так что не говорите.
Нэбби Адамс, растянувшийся на кровати, буркнул. Было четыре утра, и ему говорить не хотелось. Он видел путаный цветной сон про Бомбей, пронзенный острыми клыками неоплаченных счетов. Сверх того тяжелая жажда, жажда бутылки тепловатого пива «Тигр». Или «Якорь». Или «Карлсберг».
— Вы с собой пива какого-нибудь привезли? — спросил он.
Флаэрти дернулся, точно марионетка.
— Что я вам говорил? Что всегда говорю? Пускай Бог сей момент разразит меня насмерть, если я только что про себя не подумал, как только приду, вы первым же делом зададите мне этот проклятый вопрос. Пиво, пиво, пиво. Помилуй бог, старина, есть у вас в голове хоть какая-нибудь благая мысль, кроме пива? Допустим, я поставил бы для себя в холодильник несколько бутылок, думаете, не вышло бы как всегда? Вы всей своей тяжеленной огромной распроклятой тушей потащитесь вниз, а за вами вот эта собака забрякает об ступеньки проклятыми жетонами от прививок против бешенства, и все высосете до завтрака, а любому приличному, уважающему себя человеку, придерживающемуся христианского распорядка дня, оставите на полу распроклятые пустые бутылки. Я никакого пива не привез, хотя солдаты щедро расплачиваются за нарушения, заваливали меня целыми кучами этого добра, да еще приговаривали, сколько пожелаете, в любое время, и все по расценкам НААФИ.[4]
Нэбби Адамс заерзал на койке, собака заерзала под койкой, медали на ошейнике звякали по полу, словно монеты. Может, встать, попить воды? Он слегка содрогнулся при мысли о чистом холодном нейтральном вкусе. Но жажда, как лихорадка, охватывала все тело. Он медленно поднялся, шесть футов восемь дюймов[5] жажды, похожий на привидение за обтрепанной штопаной москитной сеткой.
— Нэбби, я за вас беспокоюсь, — продолжал лейтенант полиции Флаэрти. — До смерти беспокоюсь. Мне сегодня сказали, будто вы не тот человек, которого я из вас сделал к концу вашего прошлого срока службы. Не тот, богом клянусь. Вы, Христос свидетель, вернулись в прежние джохорские времена, когда тукай[6] в конце месяца по всей конторе размахивают счетами, а я вообще ни в один кедай не могу зайти из страха перед широченными, чертовски елейными улыбками на желтых физиономиях и перед вопросами: «Где большой туан?» — да еще: «Туан, получил ли большой туан уже свою зарплату?» — да еще: «У большого туана большой кира, туан, и когда он, во имя бога, собирается заплатить?» Боже, старик, я стыжусь своей белой кожи. Как вы опустились. А ведь я вас наставил на истинный путь. А ведь я вас очистил. Посадил на чертов пароход с деньгами в кармане. А теперь на себя посмотрите. — Флаэрти слегка передернулся от негодования. — Я ведь вас покрывал, бог свидетель. В тот день, когда вокруг крутился начальник окружной полиции, а вы снова сидели за пивом в том чертовом грязном кедае, где я постыдился бы показаться, напивались в стельку с тем самым вашим капралом. Сбили его с пути, а ведь он мусульманин проклятый.
— Оставьте его в покое, — сказал Нэбби Адамс. На ногах стоял несколько неуверенно, ища огромной ладонью в табачной смоле опору в туалетном столике. Костлявый, желто-коричневый, высоченный, сделал еще один шаг. Черная сука вылезла из-под кровати, встряхнулась. Брякнули медали. Завилял хвост, когда она глянула снизу вверх, радостно, с обожанием, на огромного мужчину в грязной мятой пижаме. — Оставьте его в покое. Он в полном порядке.
— Господи Иисусе, старик. Я к нему даже тростью не прикоснусь. Я вам говорю, болтают, будто вы опустились, таскаетесь из кедая в кедай со своим распроклятым капралом в хвосте. Почему вы чаще не общаетесь с собственной расой, старик? В Клубе чертовски хорошие вечера, в сержантской столовой сама соль земли, тот самый тип, Краббе, как-то вечером на пианино играл по-настоящему хорошую песню, а вы только рыщете по грязным маленьким кедаям в поисках кредита.
— Я общаюсь с собственной расой. — Нэбби Адамс медленно двинулся к двери. Собака в ожидании стояла сверху на лестнице, чтобы сопровождать его к холодильнику. Хвост глухо стучал в дверь спальни лейтенанта полиции Кейра. — Вы такого не говорили бы, если бы сами не набрались.
— Набрался! Набрался! — Флаэрти заплясал сидя, вцепившись в сиденье, словно боясь, как бы оно не улизнуло. — Вы только послушайте, кто говорит про набравшихся. О боже, старик, на себя посмотрите. Решите, к какой проклятой расе принадлежите. То сплошной фермерский парень из Нортгемптоншира, а через минуту сплошь прежние времена в Калькутте, и что британцы сотворили с Матерью-Индией, и заклинатели змей, и проклятые храмовые колокольчики. Ох, ради бога, очнитесь. Вы точно англичанин, да говорить разучились на чертовом языке, изгадили его пенджабским, сикхским, бог знает чем. Вы на хинди во сне разговариваете, старик. Разберитесь, ради бога. Хотите надеть набедренную повязку, пожалуйста, сходите с ума, но не ждите привилегий… — (слово слюняво заклокотало; вонзилось иглой в пару дыр), — …привилегий, привилегий…
Нэбби Адамс медленно спускался по лестнице. Бряк-бряк-бряк, раздавалось за ним, и радостное собачье пыхтенье. Он включил свет в большой голой грязной комнате, где ел, сидел и зевал над газетными снимками с собратьями офицерами. Открыл дверцу холодильника. Увидел только холодные бутылки воды. В морозильнике пышная снежная постель с инкрустацией из наросшего за месяц льда на металлических стенках. Взял бутылку воды, стал хлебать глоток за глотком, но жажда вовсе не отступала, скорее, стремление выпить по-настоящему достигло непристойного пика. Какой нынче день? Гадал, сбитый с толку, что сейчас — поздняя ночь или раннее утро. За грязными окнами без занавесок плотная