Курт Ауст
Судный день
Paa hin vredens dag, den sværeIld alverden vil fortære,Som Sybil og David lære.Hvilken skjælven da sig hæver,Naar den strenge dommer svæverNed og alt til regnskab kræver.Lydt basunens sterke toneFrem af grave i hver zoneStevner alle for Guds trone.Døden da forfærdes saare,Naar de døde staar af baareOg til dommen gaar med taare.Bogen, hvori alt fortælles,Skal frembæres, dom skal fældesEfter alt, hvad i den meldes.Dies iræ, dies illa, ca. 1250 – norsk v V. Vogt[1]К. Э. A.
Сельский учитель – он звонким напоминанием откликается в каждом из нас
Гольштейн-Готторпское княжество. Карта Буре де Боо, 1635 год. Государственные границы соответствуют данным 1699 года.
Глава 1
“В начале было число, и Число было у Бога, и Число было Один. Единственный Бог”.
Я помню, как Томас Буберг произнес эти слова и взмахнул рукой, чтобы придать им значительности, его внушительная фигура нависла надо мной. Это будто произошло вчера – так хорошо мне все запомнилось. И в то же время у меня такое ощущение, словно целое столетие пронеслось с того дня, когда мы скакали бок о бок, продираясь сквозь пургу… А ведь не прошло и полувека.
Воспоминания сильнее тревожат разум, чем мечты и надежды, и это – один из верных признаков старости. Когда годы берут свое, неведение завтрашнего дня уже не щекочет нервы и ничто на свете не в силах раздуть искру в давно изношенном теле.
“Жизнь всегда наносит глубокие душевные раны”, – сказал как-то раз Томас Буберг. Порой профессор начинал рассуждать настолько рационально, что человеку незнакомому он вполне мог показаться циничным и бесчувственным. Его слова отпечатались у меня в памяти. Я ни на секунду не усомнился в их правдивости: первые раны, нанесенные мне еще в юности, проросли в мою старость, и по ночам они черной пеленой окутывают мой мозг. Об этих ранах я и напишу.
Я сижу в маленькой комнатке в доме князя Реджинальда, за много миль от родины, и пишу при зыбком пламени свечи. Старый, сгорбленный слуга принес таз горячей воды, благоухающей ароматическими маслами, и теперь мои изуродованные ревматизмом ступни нежатся в сероватой воде, пальцы ног похожи на маленьких рыбок, а приятное тепло поднимается вверх, добираясь до самого затылка, и проясняет мысли. Возле моей левой руки в кружке дымится крапивная вытяжка, помогающая при ревматизме, а около правой примостилась чернильница. Передо мной – нож, гусиные перья и промокашка. Все приготовлено, пора начинать рассказ.
О чем он будет, я решил уже давно, однако всё тяну время. Я оглядываю мою каморку – вижу кровать и груду сваленных в углу книг. А может, я пытаюсь разглядеть ответ в бликах свечи? Ответ на тот самый вопрос, какой я даже в мыслях едва отваживаюсь себе задать? На вопрос, который преследовал меня почти целую жизнь… неужели с того самого дня в прачечной? Возможно, это Томас посеял в моей душе сомнение? Или этот вопрос притаился среди выстиранного белья и настиг меня там? Я всегда отрицал это. Просто потому, что не желаю сомневаться. Даже сейчас, в старости, у меня не хватает смелости напрямую спросить. Пусть лучше он возникнет потом, по ходу рассказа. Потому что тогда не мне суждено задать его.
У меня каждый раз перехватывает дыхание, как в тот день, когда я впервые услышал этот вопрос, заданный напрямую, без обиняков. Произошло это сорок лет назад, в мире, заполненном слепящим белым цветом, пугающей белизной. Но нет, тогда белый не был цветом святости и целомудрия, чистоты и невинности.
Как нечто, столь чистое и незапятнанное, пропиталось вдруг злом и обманом? Неужели дьявол всему виной?
Я понимаю, что просто тяну время. Возможно, меня пугает лист чистой, белой бумаги передо мной? И я боюсь замарать его словами? Удастся ли мне по заслугам воздать профессору Бубергу? Когда просто рассказываешь о чем-нибудь вслух, то почти не чувствуешь никаких обязательств. А вот когда записываешь, ты пытаешься докопаться до истины, будто стремишься оставить свои слова в вечности.
Я поступил в услужение к блаженной памяти князю Вильгельму и стал сначала гувернером его сына, девятилетнего Реджинальда, а потом учил уже двух сыновей Реджинальда, пытаясь хоть каплю мудрости вложить в их буйные головы… Да простит им Господь мою раннюю седину. Когда Реджинальд вырос и возмужал, я понял, что труды мои не прошли даром – надо сказать, я не смел и надеяться, что этот неугомонный германец так много усвоит.
На протяжении всех этих лет, обучая отца и его сыновей, я старался разжечь в них интерес к наукам и прибегал к одной удивительной уловке: объясняя и рассказывая, я на время вживался в роль профессора Томаса Буберга. Я говорил его голосом, излагал его мысли – упаси меня Господь обидеть профессора, – но ведь тот своим долгом считал менять суждения каждый день, – а все ради того, чтобы поддразнить меня. Я перенял его жесты и напускал на себя важность – точь-в-точь надутый гусь, но зато мальчишки слушали, открыв рот, и старались не пропустить ни слова, даже на самых сложных уроках арифметики.
За окном гуляет ветер, и до меня доносится тихий шорох – это старый дуб скребет по стеклу ветвями. Слабое дуновение проносится вдруг по комнате, так что тени на стене трепещут, и кажется, будто каморка приходит в движение. Может, это знак? Завтрашний день – что в нем толку? Нет ничего важнее моего рассказа. Надеюсь, что допишу его прежде, чем свеча моей жизни начнет угасать.
Я познакомился с Томасом Бубергом ненастным ноябрьским днем в год Господень 1697. Профессор приехал в Норвегию по поручению Датской Королевской Академии: ему нужно было проследить за строительством маяка на острове Фэдер и проверить доходность кое-каких предприятий, в которые университетский консорциум собирался вложить средства.
Мы с Нильсом сидели в Тронвике, что на острове Иелёй, и дожидались, когда из Фредрикстада доставят груз, который нам надо будет везти через фьорд до самого Тонсберга, – как вдруг перед нами появился одетый с иголочки господин. Он пожелал, чтобы его немедленно перевезли через фьорд, а уж он не поскупится. Незадолго до этого Нильс рассуждал, что зюйд-ост разыгрался не на шутку, и потому мы пробормотали: “может, чуток переждем”. Однако господин сердито фыркнул и, по-датски выговаривая слова, заявил, что “небольшой ветерок” ему не помеха, после чего дал нам по шиллингу. Испугавшись, что господин передумает, мы спрятали монеты и принялись спускать лодку на воду. Груз из Фредрикстада может и подождать.
До Гуллхолмена мы еле дотянули – ветер дул такой, что тут уж мы сами были готовы передумать. О том, чтобы добраться до Хорттена, как