Майкл Ондатже
Дивисадеро
Джону и Беверли,
а также светлой памяти Креона Кореа, для нас оставшегося «Эджели»
Порой, когда я лежу в твоих объятьях, ты спрашиваешь, в какое время я бы хотела жить. И я отвечаю: в Париже, в те дни, когда умерла Колетт…[1] Париж, третье августа 1954 года. Чуть погодя состоятся пышные похороны, ее могилу укроет тысяча лилий, и я хочу быть там, чтобы бульваром с мокрыми липами пройти к Пале-Рояль и постоять под окнами ее апартаментов на втором этаже. Сердце мое полнится историями о людях, подобных ей. Она говорила, что как писатель обладает лишь одним достоинством — сомнением в себе. (Говорят, за пару дней до ее смерти Жан Жене[2] ее навестил, однако ничего не украл. Ах, учтивость великого вора…)
«Искусство дано нам для того, чтобы мы не погибли от правды» — сказал Ницше. Безжалостная правда случая нескончаема, история Купа и жизненные мытарства моей сестры для меня бесконечны. Каждый раз, когда глубокой ночью вдруг зазвонит телефон, я хватаю трубку и жду, что сейчас услышу голос Купа или тяжелый вздох, после которого объявится Клэр.
Ибо я отняла у них ту, что некогда была мной и жила с ними. Тогда меня звали Анна.
Часть первая
Анна, Клэр и Куп
Сирота
~~~
Перед дедовой хижиной на высоком взгорке, что смотрит на склон в зарослях конского каштана, укутанная в толстое одеяло Клэр садится в седло. Накануне вечером она растопила очаг и заночевала в хибарке, которую давным-давно выстроил наш предок, отшельником поселившийся в здешних краях. Самостоятельный холостяк, дед завладел всей окрестной землей, что открывалась его взору. В сорок он вяло женился и произвел на свет одного сына, которому оставил ферму у дороги на Петалуму.
Клэр медленно едет по гряде над двумя долинами, затянутыми утренним туманом. Слева от нее побережье. Справа — путь к городкам в дельте Сакраменто, таким как Рио-Виста, оставшимся после золотой лихорадки.
Сквозь белое марево Клэр направляет коня вдоль толпящихся деревьев. Последние двадцать минут она чувствует запах гари и на окраине Глен-Эллена видит объятый пламенем городской бар — поджигатель из местных запалил его спозаранку, когда он наверняка пустовал. Не спешиваясь, Клэр издали наблюдает. Конь Вояка редко позволяет оседлать себя дважды, его можно одурачить лишь раз в день. Наездница и животное не вполне доверяют друг другу, хотя конь — ближайший приятель моей сестры. На какие только ухищрения она не идет, чтобы он не дыбился и не взбрыкивал. Клэр возит с собой полиэтиленовые пакеты с водой, которые шмякает о шею коня, и тот ненадолго успокаивается, полагая, что истекает кровью. В седле Клэр избавляется от хромоты и похожа на кентавра, повелителя вселенной. Когда-нибудь она встретит другого кентавра, с которым обвенчается.
За час бар сгорает дотла. Он всегда был рассадником драк, и даже сейчас на улице возникают стычки — вероятно, во славу знаменательной вехи. Клэр бочком подъезжает к земляничному дереву со склизкой коралловой корой, съедает пару ягод и, минуя пожарище, направляется в городок. С громоподобным грохотом обрушиваются последние балки, и она понукает лошадь прочь от этого шума.
На пути домой Клэр проезжает виноградники, где доисторического вида вентиляторы гонят теплый воздух, не давая лозе замерзнуть. Десять лет назад, в пору ее юности, тепло создавали дымовые горшки, тлевшие всю ночь.
Обычно по утрам мы входим в темную кухню, где каждый молча отрезает себе толстый ломоть сыра. Отец выпивает чашку красного вина. Затем мы идем в коровник. Куп уже там — граблями ворошит грязную солому, и мы приступаем к дойке, уткнувшись головами в коровьи бока. Отец, две его одиннадцатилетние дочки и батрак Куп, который чуть старше нас. Еще никто не проронил ни слова, слышны лишь звяканье бадей и скрип ворот.
В ту пору Куп басовито бубнил себе под нос, точно сомневаясь в словах. Вообще-то он растолковывал себе все, что видит: свет в коровнике, куда приспособить очередную жердь, какую курицу отловить и зажать под мышкой. Мы с Клэр прислушивались. Тогда Куп был душа нараспашку. Мы смекнули, что его неразговорчивость продиктована не желанием отгородиться, но опаской перед словами. Знаток вещественного мира, там он был нашей защитой. Но в мире слов он становился нашим учеником.
Почти все время мы, сестры, были предоставлены сами себе. Отец растил нас один и был слишком занят, чтобы вдаваться во всякие тонкости. Он был доволен, когда мы хлопотали по хозяйству, и легко ярился, если вдруг не мог нас найти. Мы росли без матери, и все наши жалобы и тревоги выслушивал Куп, разрешая нам покривляться, когда чувствовал, что мы к тому расположены. Отец смотрел сквозь Купа. Он готовил из него работника, и только. Но Куп зачитывался книгами о золотых рудниках на северо-востоке Калифорнии и стоянках старателей, которые, всем рискнув, на речной излучине намыли богатство. Конечно, во второй половине двадцатого века он на сотню лет припозднился, однако верил, что в реках, кустовых пустошах и лесистой сьерре еще сохранились залежи золота.
На высокой полке в прихожей я нашла книжицу в белом переплете. «Беседы с калифорнийками: от древности до наших дней». Большинство женщин были неграмотны, и потому архивисты из Беркли пользовались магнитофоном, дабы зафиксировать их жизни и обстановку прошлого. Монография охватывала период с начала девятнадцатого века до современности: от «Рассказа донны Юлалии» до «Рассказа Лидии Мендес». Лидия Мендес — это наша мать. Именно книжка представила нам женщину, умершую в то время, когда мы с Клэр родились. Из нас троих лишь Куп, с малолетства работавший на ферме, видел ее живой. Для нас с Клэр она была слухом, призраком, изредка поминавшимся отцом, незнакомкой, кому в брошюре уделили несколько абзацев, лицом на выцветшей черно-белой фотографии.
Книга передает покорность людей, считавших, что история творится где-то вокруг, но не среди них. «Мы выросли на Центральной равнине, что к северо-востоку от Лос-Анджелеса, где мой отец добывал асфальт. В восемнадцать я вышла замуж, всю ночь мы отплясывали под оркестры, в которых, говорил муж, лучшие в округе скрипачи и гитаристы. На пастбище возле здоровенного валуна соорудили свадебный стол. Тридцать лет назад мой свекор приехал в Сан-Франциско и, говорят, в тот же день сел на пароход до Петалумы, где выстроил этот дом. Когда я сюда перебралась, они держали тысячу несушек. Но муж не хотел на ферме чужих рук, и мы оставили только молочную скотину да еще сажали кукурузу, — кур-то лисы душили, замаешься охранять. В горах водилось всякое зверье — рыси и койоты, меж секвой шныряли гремучие змеи, а раз я видала пуму. Но самая