4 страница из 20
Тема
слово Огаст, но Майла наступает ей на ногу. На ней армейские ботинки – их сложно не почувствовать.

У Огаст есть ощущение, что это не совсем обычное кафе. В нем есть что-то сверкающее и яркое, что тепло и гостеприимно окутывает покосившиеся столы и снующих туда-сюда официантов. Посудомойщик проносится мимо с тазом посуды, и из стопки выпадает кружка. Уинфилд вслепую тянется назад и ловит ее в воздухе.

Это что-то схожее с волшебством. Огаст не занимается волшебством.

– Ну же, Уин, – говорит Майла, пока Уинфилд плавно возвращает кружку обратно в таз. – Сколько мы уже коротаем тут вечера по четвергам? Три года? Я бы не стала приводить тебе кого попало.

Он закатывает глаза, но улыбается.

– Принесу бланк заявки.


– Я никогда в жизни не работала официанткой, – говорит Огаст, пока они идут обратно в квартиру.

– Ты справишься, – говорит Майла. – Нико, скажи ей, что она справится.

– Я не экстрасенс, предсказывающий все, когда захочется.

– А на прошлой неделе ты им и был, когда я захотела тайской еды, но ты почувствовал, что у базилика была «плохая энергия по отношению к нам».

Огаст слушает звуки их голосов, резонирующих друг с другом, и трех пар ног, шагающих по тротуару. Город темнеет, освещается тусклым коричневато-оранжевым цветом, почти как вечерами в Новом Орлеане, и становится таким знакомым, что ей кажется, что, может быть – может быть, – у нее есть шанс.

Поднявшись по лестнице, Майла отпирает дверь, и они скидывают обувь в одну кучу.

Нико показывает на кухонную раковину и говорит:

– Добро пожаловать домой.

И Огаст только сейчас замечает рядом с краном свежие лилии, стоящие в вазе.

Домой.

Что ж. Это их дом, не ее. Это их детские фотографии на холодильнике, их запахи краски, сажи и лаванды, пропитавшие ободранные ковры, их ужины с панкейками, это все устоялось за годы до того, как Огаст оказалась в Нью-Йорке. Но за этим интересно понаблюдать. Умиротворяющая тихая жизнь, которой можно наслаждаться с другого конца комнаты.

Огаст успела пожить в десятках комнат, никогда не зная, как превратить пространство в дом, как расширить и заполнить его, как Нико, Майла или даже Уэс с его рисунками на окнах. Она совсем не знает, что для этого нужно. Двадцать три года она проживала свою жизнь, касаясь кирпича за кирпичом, ни разу не ощущая прочную связь.

Кажется глупым такое говорить, но возможно. Возможно, это оно. Возможно, новая специальность. Возможно, новая работа. Возможно, жилье, которое хочет, чтобы тут было ее место.

Возможно, человек, думает она. Но не может представить кто.


Огаст пахнет панкейками.

Запах попросту не исчезает, сколько бы раз она ни приняла душ и сколько бы мелочи ни потратила в круглосуточной прачечной. Она работает в «Билли» всего неделю, а запах уже слился с ней на молекулярном уровне.

Он точно не выветрится сегодня, после ночной смены, когда еле хватает времени на то, чтобы затащить себя наверх, набросить чистую блузку, заправить ее в юбку и броситься обратно вниз. Даже ее куртка пропахла беконом. Она ходячая влажная фантазия ночных торчков и дальнобойщиков, комбо из блинов и сосисок, дрейфующее по ветру. По крайней мере, ей удалось стащить огромную кружку кофе.

Первый день занятий. Первый день нового колледжа. Первый день новой специальности.

Это не английский (ее первая специальность) и не история (вторая). Это своего рода психология (третья дополнительная специальность), но все практически так же, как было последние четыре с половиной года: еще одно «может быть, это», потому что она наскребла ровно столько займов и кредитов на учебу, сколько нужно, потому что она не знает, чем еще заниматься, кроме как жить от учебника к учебнику до самой смерти.

Это социология.

Пары в понедельник начинаются в восемь тридцать, и она уже запомнила дорогу. Вниз по улице до станции «Парксайд-авеню», поезд «Кью» в направлении Кони-Айленд, выйти на «Авеню-Эйч», пройти два квартала. Она представляет баблы с обозначениями поездов в своей голове. С людьми она безнадежна, но обязательно заставит этот город стать ее чертовым другом.

Огаст так сосредоточена на схеме метро, разворачивающейся в ее мозгу, что не замечает заледеневший участок.

Каблук ее ботинка скользит, и она ударяется о землю коленями, разрывая колготки, одной ладонью хватаясь за асфальт, а другой впечатывая кофе себе в грудь. Крышка слетает, и кофе выплескивается ей на блузку.

– Иисус на гребаном велосипеде, – матерится она, когда содержимое ее рюкзака вываливается на тротуар. Она смотрит, как женщина пинает ее телефон в канаву.

Ну что ж. Огаст не плачет.

Она не плакала, когда уезжала из Белл-Чейза, Нового Орлеана или Мемфиса. Она не плачет, когда ссорится с мамой, и она не плачет, когда скучает по ней, и она не плачет, когда совсем по ней не скучает. Она не плакала ни разу с тех пор, как приехала в Нью-Йорк. Но у Огаст идет кровь, и она облита горячим кофе, и она не спала два дня, и ей не приходит в голову ни один человек в радиусе полутора тысяч километров, которому было бы не плевать, и ее горло сжимает так сильно, что она думает: «Господи, пожалуйста, не перед всеми этими людьми».

Она могла бы никуда не идти. Затащить себя обратно по шести пролетам, свернуться на своем односпальном надувном матрасе, попробовать еще раз завтра. Она могла бы это сделать. Но она не для того пересекла полстраны, чтобы позволить ободранному колену и пропитанному кофе лифчику сломать ее. Как бы сказала ее мама: «Не истери как маленькая из-за произошедшего».

Поэтому она сглатывает ком в горле. Собирает свои вещи. Вешает рюкзак на плечо. Запахивает куртку.

Она успеет на свой дурацкий поезд.

Станция «Парксайд-авеню» находится над землей – большие красные колонны, плющ, ползущий по кирпичным стенам многоквартирных домов, отбрасывающих тень на железнодорожные пути, – и Огаст проходит через турникет только с четвертой попытки. Она находит свою платформу как раз когда подъезжает «Кью», и ее плечами и локтями заталкивают в вагон с несколькими милостиво пустыми местами. Она опускается на одно из них.

Ладно.

Следующие десять минут она точно знает, где находится и куда едет. Все, что от нее требуется, – это сидеть и позволить себе туда доехать.

Она шипяще выдыхает. Вдыхает обратно медленно через нос. Боже, в этом поезде воняет.

Она не будет плакать – она не будет плакать – но вдруг появляется тень, закрывающая флуоресцентный свет, наэлектризованное тепло человека, стоящего над ней, окружающего ее своим телом и вниманием.

Последнее, что ей нужно, – это домогательства какого-то извращенца. Возможно, если она все-таки начнет плакать, устроит истерику того же масштаба, что и Уэс в Прэтте, то ее оставят в покое. Она сжимает через куртку свой нож.

Она поднимает взгляд, ожидая увидеть какого-то тощего мужика, стоящего на длинных ногах в

Добавить цитату