Ромен Роллан
Кола Брюньон
ЖИВ КУРИЛКА
Святому Мартину Галльскому, заступнику Кламси
Святой Мартин сам вина пьет,
А воду на плотину льет.
Поговорка XVI века
ПРЕДИСЛОВИЕ ПОСЛЕВОЕННОЕ
Эта книга была полностью отпечатана и готова к выходу еще до войны, и я ничего в ней не меняю. Кровавая эпопея, героями и жертвами которой были внуки Кола Брюньона, доказала миру, что «жив курилка».
И народы Европы, покрытые славой и синяками, найдут, мне кажется, потирая бока, долю здравого смысла в рассуждениях, которым предается «ягненок из наших краев, меж волком и пастухом».
Ноябрь 1918.
P. P.
К ЧИТАТЕЛЮ
Читатели «Жан-Кристофа», наверное, не ожидали этой новой книги. Не меньше, чем для них, она была негаданной и для меня.
Я подготовлял другие работы – драму и роман на современные темы – в несколько трагической атмосфере «Жан-Кристофа». Мне пришлось внезапно отложить все накопленные заметки, набросанные сцены ради этой беспечной книги, о которой я не думал еще и накануне.
Она явилась реакцией против десятилетней скованности в доспехах «Жан-Кристофа», которые сначала были мне впору, но под конец стали слишком тесны для меня. Я ощутил неодолимую потребность в вольной галльской веселости, да, вплоть до дерзости. В то же самое время побывка в родных краях, которых я не видал с дней моей юности, дала мне снова соприкоснуться с родимой землей Неверской Бургундии, разбудила во мне прошлое, которое я считал уснувшим навеки, всех Кола Брюньонов, которых я ношу в себе. Мне пришлось говорить за них. Эти проклятые болтуны не успели, видно, наговориться при жизни! Они воспользовались тем, что один из внуков обладает счастливыми преимуществами грамотея (они часто по ним вздыхали!), и решили взять меня в писцы. Как я ни отбивался:
– Послушайте, дедушка, ведь было же у вас время! Дайте и мне поговорить. Всякому свой черед!
Они отвечали:
– Малыш, ты поговоришь, когда кончу я. Во-первых, ничего занятнее ты все равно не расскажешь. Садись сюда, слушай и ни слова не пропускай…
Право, мальчик ты мой, сделай это ради старика! Ты сам потом поймешь, когда будешь там, где мы… Самое тяжелое в смерти, видишь ли, – это молчание…
Что делать? Пришлось уступить, я стал писать с их слов.
Теперь с этим покончено, и я опять свободен (надеюсь по крайней мере). Я могу вернуться к моим собственным мыслям, если, конечно, никто из моих старых болтунов не вздумает еще раз встать из могилы, чтобы диктовать мне свои письма к потомству.
Я не смею думать, чтобы в обществе моего Кола Брюньона читателям было так же весело, как автору. Во всяком случае, пусть они примут эту книгу такой, как она есть, прямой и откровенной, без всяких притязаний на то, чтобы преобразовать мир или объяснить его, без всякой политики, без всякой метафизики, книгой «на добрый французский лад», которая смеется над жизнью, потому что находит в ней вкус и сама здорова. Словом, как говорит «Дева» (ее имя не может не быть помянуто в начале галльской повести), друзья «примите благосклонно»…
Ромен Роллан
Май 1914 г.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
СРЕТЕНСКИЙ ЖАВОРОНОК
2 февраля
Слава тебе, Мартын святой! В делах застой. Не к чему и надсаживаться.
Довольно я поработал на своем веку. Дадим себе передышку. Вот я сижу за своим столом, по правую руку – кружка с вином, по левую руку – чернильница; а напротив меня – чистая тетрадь совсем новенькая, раскрывает мне объятия. За твое здоровье, сынок, и побеседуем! Внизу бушует моя жена. За окном воет ветер, и грозит война. Пускай. Как хорошо, что мы опять сошлись, милый ты мой пузан, вот так, лицом к лицу!.. (Это я тебе говорю, румяная рожа, сметливая, смешная рожа, с длинным бургундским носом, посаженным накось, словно шляпа набекрень…) Но скажи ты мне, пожалуйста, отчего это мне доставляет такое удивительное удовольствие видеть тебя, склоняться, наедине, над моим старым лицом, весело рыскать по его рытвинам и, словно из колодца (а ну его, колодец!), словно из погреба, пить у себя в сердце полной чашей старые воспоминания? Добро бы еще мечтать, а то писать, о чем мечтаешь!.. Да что я говорю – мечтать! Глаза у меня – открытые широко, большие, с морщинками в углах, спокойные и насмешливые; пустые грезы не для меня! Я рассказываю то, что видел, то, что сказал и сделал… Ну не безрассудство ли? Для кого я пишу? Разумеется, не для славы: я, слава богу, не дурак, я знаю себе цену… Для внуков? Что останется через десять лет от всех моих бумаг? Моя старуха меня к ним ревнует, она палит все, что ни найдет… Так для кого же? Да для самого себя. Для собственного нашего удовольствия. Я бы лопнул, если бы не писал. Недаром же я внук своего деда, который заснуть без того не мог, чтобы не записать на сон грядущий, сколько кружек он выпил и изрыгнул. Мне нужно поговорить; и мне мало словесных боев у нас в Кламси. Я должен излиться, как тот, что брил царя Мидаса. Язык у меня длинноват; если бы иные меня слышали, могло бы запахнуть костром. Но что поделаешь?
Если всего бояться, задохнешься от скуки. Я люблю, как наши большие белые волы, пережевывать вечером дневной корм. Как приятно потрогать, пощупать и помять все то, что подумал, заметил, собрал, посмаковать губами, испытать на вкус, не торопясь, так, чтобы таяло на языке, медленно, в обсоску, рассказывать самому себе все то, что не успел спокойно вкусить, пока ловил на лету! Как приятно пройтись по своему маленькому миру, сказать себе: «Он мой. Здесь я хозяин и повелитель. Ни холод, ни мороз над ним не властны. Ни король, ни папа, ни войны. Ни моя старая ворчунья…»
А ну-ка, я подведу счет этому миру!
Во-первых, я имею себя, – это лучшее из всего, – у меня есмь я, Кола Брюньон, старый воробей, бургундских кровей, обширный духом и брюхом, уже не первой молодости, полвека стукнуло, но крепкий, зубы здоровые, глаз свежий, как шпинат, и волос сидит плотно, хоть и седоват. Не скажу, чтобы я не предпочел его русым или, если бы мне предложили вернуться этак лет на двадцать или на тридцать назад, чтобы я стал ломаться. Но в конце концов пять десятков – отличная штука! Смейтесь, молодежь. Не всякий, кто желает, до них доживает. Шутка, по-вашему, таскать свою шкуру по французским дорогам полвека сполна, в наши-то времена… Бог ты мой, и вынесла же, милые мои, наша спинушка и ведра, и дождя! И пекло же нас, и жарило, и прополаскивало! И насовали же мы в этот старый дубленый мешок радостей и горестей, проказ и