2 страница
наиболее мне созвучен; его хочется спросить – скажите, как вы писали? Его эссе превосходят даже совершенные, идеальные работы Макса Бирнбома: дело в тех бурных приливах вдохновения, электрических разрядах гениальности, благодаря которым работы Лэма становились небезупречны – и великолепны. Лэм навещал Оксбридж около ста лет назад. Он совершенно точно написал эссе (не могу вспомнить, как оно называется) об увиденной здесь рукописи одного из мильтоновских стихотворений. Возможно, речь шла о «Ликиде», и Лэм писал, как потрясла его сама идея того, что хоть слово в этой поэме могло быть иным. Ему казалась кощунством одна лишь мысль о том, что Мильтон мог бы заменить какое-то слово в «Ликиде». Тут я стала припоминать текст поэмы и забавляться, пытаясь представить, какое слово и почему заменил Мильтон. Потом мне вдруг пришло в голову, что я всего лишь в паре сотен ярдов от той самой рукописи и могу вслед за Лэмом пересечь четырехугольный двор и войти в ту самую знаменитую библиотеку. Кроме того, размышляла я, исполняя свой план, в этой же библиотеке хранится рукопись «Эсмонда» Теккерея. Критики часто говорят, что «Эсмонд» – лучший роман Теккерея. На мой взгляд, его изрядно утяжеляет аффектированность, призванная воспроизвести стиль XVIII века. Другое дело, если Теккерею и в самом деле был присущ стиль XVIII столетия – это легко проверить, взглянув на рукопись и проверив, какова цель исправлений в тексте: прояснить мысль или воспроизвести стиль. Тогда следовало бы определить, что есть стиль, а что – мысль, а этот вопрос… но тут я оказалась у двери в библиотеку. Видимо, я открыла ее, поскольку мой путь тут же преградил, словно ангел-хранитель, седой и неодобрительно-любезный джентльмен, за спиной у которого вместо белых крыльев трепетала черная мантия, и негромко сообщил, что, к его сожалению, леди допускаются в библиотеку только при наличии рекомендательного письма или в сопровождении кого-либо из Господ Ученых.

Что за дело знаменитой библиотеке, если ее и проклянет какая-то женщина? Она продолжает благочинно и благодушно дремать, надежно укрыв свои сокровища, и будет, как я полагаю, дремать вечно. Гневно спускаясь по ступеням, я клялась никогда больше не тревожить здешнее эхо, никогда не искать тут приюта. Впрочем, до обеда оставался еще час. Чем же заняться? Погулять по лужайкам? Посидеть у реки? Утро, конечно, было чудное, алые листья порхали в воздухе, и любое из этих занятий представлялось заманчивым. Но тут до меня донеслась музыка. Началась не то какая-то церемония, не то служба. Под торжественный плач органа я подошла к входу в церковь. В такую безмятежную погоду даже христианская скорбь походила скорее на воспоминание о былых скорбях; казалось, что даже старинный инструмент стенает как-то умиротворенно. У меня не возникло ни малейшего желания зайти туда, пусть даже я и имела такое право: вдруг на этот раз у меня потребуют свидетельство о крещении или рекомендательное письмо от декана? Но зачастую эти великолепные постройки ничуть не менее красивы снаружи, чем внутри. Кроме того, забавно было наблюдать, как собирается паства и люди появляются в дверях и исчезают, словно пчелы перед ульем. Многие в мантиях и шапочках, некоторые – с меховыми кисточками; одних привезли в инвалидных колясках, других, хоть и не старых, время так изломало и расплющило, что они стали напоминать крабов и раков, что с трудом передвигаются по песку в аквариуме. С моего наблюдательного пункта университет и впрямь казался заповедником для редких видов, которые вымерли бы, доведись им попытаться выжить на тротуарах Стрэнда.

Мне стали вспоминаться рассказы о былых деканах и ректорах, но пока я набиралась смелости, чтобы свистнуть (говорят, что, услышав свист, старые профессора пускаются галопом), достопочтенные прихожане скрылись внутри. Наружность, однако, осталась на месте. Как вам известно, высокие купола и шпили по ночам ярко освещены и видны издалека, словно мачты корабля, что никак не пристанет в гавани. Наверное, и этот двор с ухоженными газонами, крепкими домами и церковью некогда был болотом, где колыхались травы и паслись свиньи. Должно быть, целые караваны лошадей и быков возили сюда камень издалека, а затем серые блоки, в тени которых я сейчас стояла, с нечеловеческими усилиями были водружены друг на друга; потом художники изготовили стекла для окон, а каменщики веками трудились над этими крышами, вооруженные замазкой, цементом, лопатами и мастерками. Каждую субботу кто-то ссыпал в их натруженные руки золото и серебро из кожаного мешочка, и этих денег хватало разве что на вечер за кеглями и пивом. В этот двор должен был поступать беспрерывный поток золота и серебра, чтобы камни продолжали появляться, а каменщики – трудиться, чтобы люди не переставали окапывать, выравнивать, рыть и откачивать воду. Но то был век веры, и денег было достаточно, чтобы камни встали на прочный фундамент, а когда постройки были возведены, из казны королей, королев и аристократов вновь потекли деньги, чтобы в этих стенах звучали гимны и трудились ученые. Здесь дарили земли и платили десятину. А когда на смену веку веры пришел век разума, денежный поток не иссяк: здесь основывали братства и выдавали стипендии; только теперь деньги шли не из казны, но из сундуков купцов и фабрикантов, из кошельков тех, кто сколотил состояние на производстве и в своем завещании отписал добрую его часть на новые стипендии и места в тех университетах, где они обучились профессии. Так и появились на свет библиотеки, лаборатории и обсерватории, а также дорогие приборы тонкой работы, что хранятся за стеклом, – там, где некогда колыхались травы и рылись свиньи. Прогуливаясь по двору, я думала, что фундамент из золота и серебра оказался достаточно прочным – плиты надежно покоились на газонах. По лестницам сновали мужчины в своих квадратных шляпах. В подоконных ящиках пышно разрослись цветы. Из открытых окон доносились граммофонные мелодии. Нельзя было не задуматься… но тут пробили часы, положив конец всем раздумьям. Наступило время обеда.

Удивительно, что романисты заставляют нас верить, будто обеды запоминаются исключительно потому, что кто-то сказал что-то очень остроумное или сделал что-то очень значительное. Редко кто из них уделит внимание еде. Литераторы будто сговорились не упоминать суп, лосося и утку, словно суп, лосось и утка вовсе не имеют значения, а людям никогда не приходилось выкурить сигару или выпить бокал вина. Я возьму на себя смелость нарушить этот обычай и сообщу вам, что этот обед начался с камбалы, утопленной в глубокой тарелке и надежно укрытой белоснежными сливками, тут и там сбрызнутыми коричневыми каплями, похожими на пятнышки с боков олененка. Затем наступил черед куропаток – но если вы вообразили себе пару несчастных голых птичек, вы сильно ошибаетесь. Бесчисленные куропатки сопровождались целой армией соусов и салатов, острых и сладких, тонко нарезанного,