Окажись под рукой пепельница, не пришлось бы стряхивать пепел в окно, а значит, я и не заметила бы во дворе бесхвостую кошку. Наблюдая за тем, как крадется это кургузое животное, я вдруг ощутила, что настроение мое меняется. Будто на все вокруг легла тень. Возможно, действие превосходного рейнвейна стало ослабевать. Глядя, как мэнская кошка[1] остановилась посреди газона, словно тоже вдруг усомнившись в окружающем мире, я почувствовала – что-то изменилось, чего-то не хватает. Но что же изменилось и что исчезло, спрашивала я себя, прислушиваясь к разговорам. Чтобы ответить на этот вопрос, пришлось перенестись из этой комнаты в прошлое, в довоенную эпоху, и вспомнить еще один обед, который устроили в очень похожих интерьерах – но все же других. Все было другим. Гости меж тем продолжали беседовать, их было много, все были молоды, кто-то одного пола, кто-то – другого; беседа текла неспешно, привольно, благожелательно. Слушая, я мысленно сравнивала ее с той, другой беседой, и понимала, что она – законная наследница первой. Все осталось прежним, ничего не изменилось, и все же в этот раз я прислушивалась даже не к словам, а к журчанию, плеску за ними. Все верно, перемена крылась именно здесь. До войны на подобном обеде люди говорили бы о том же, но их речи звучали бы иначе, поскольку в те дни им сопутствовал своеобразный музыкальный призвук, волшебно преображавший сказанное, словно кто-то мурлыкал под нос мелодию некой песни. Можно ли выразить этот призвук словами? Возможно, если обратиться к поэзии… Я открыла лежащую рядом книгу и наткнулась на Теннисона. И Теннисон пел:
Роза алая у воротЖарко вспыхивает, как в бреду;Вот она идет, моя Мод,Чтоб утишить мою беду;Роза белая слезы льет;Шпорник шепчет: «Она в саду»;Колокольчик сигнал дает,И жасмин отвечает: «Жду!»Вот она идет сюда – ах!Слышу: платье шуршит вдали;Если даже я буду остывший прахВ склепной сырости и в пыли,Мое сердце и там, впотьмах,Задрожит (пусть века прошли!) –И рванется в рдяных, алых цветахЕй навстречу из-под земли[2].Может быть, это напевали мужчины на приемах до войны? А женщины?
Моя душа, как птичий хор,Поет на тысячу ладов,Моя душа – как летний садПод сладкой тяжестью плодов,Моя душа – как океан,Нахлынувший на берег вновь…Моя душа счастливей всех:В нее вошла любовь[3].Может быть, это напевали женщины на приемах до войны?
Так забавно было представить, что кто-то напевал на приемах до войны, пусть даже и себе под нос, что я расхохоталась и вынуждена была указать присутствующим на мэнскую кошку в качестве объяснения. Она и правда смотрелась глуповато, эта бесхвостая бедняжка посреди газона. Лишилась ли она хвоста в результате несчастного случая или родилась без него? Говорят, что бесхвостые кошки встречаются на острове Мэн, но на самом деле это большая редкость. Странные это животные – скорее нелепые, чем красивые. Удивительно, какое значение играет хвост – вроде тех реплик, что служат сигналом к окончанию обеда, и люди принимаются искать свои плащи и шляпы.
Благодаря гостеприимству хозяина этот обед продлился до вечера. Дивный октябрьский день подходил к концу. Я шла по усыпанной листьями аллее. За мной деликатно, но настойчиво закрывались ворота. Бесчисленные смотрители вставляли бесчисленные ключи в хорошо смазанные замки; хранилище закрывалось до следующего дня. После аллеи вы выходите на дорогу (запамятовала название), которая приведет вас к колледжу Фернхэм, если не спутаете поворот. Но времени было еще довольно. Ужин начинался в половине восьмого. К тому же после такого обеда можно обойтись и без ужина. Удивительно: стоит вспомнить пару строк, и вы уже шагаете в ритме стихов. Пока я шагала к Хэдингли, у меня в ушах звенело:
Роза алая у воротЖарко вспыхивает, как в бреду;Вот она идет, моя Мод…А потом, перешагнув на другой размер, я спела под плеск воды у плотины:
Моя душа, как птичий хор,Поет на тысячу ладов,Моя душа – как летний сад…Что за поэты, воскликнула я (как это бывает в сумерках), что за великие поэты!
Пусть это и глупо, но мне стало обидно за наш век, и я задумалась, есть ли сейчас поэты, сравнимые с Теннисоном и Кристиной Россетти. Очевидно, такое сравнение невозможно, продолжала размышлять я, глядя на пенящиеся воды. Поэты прошлого восхищают, захватывают, опустошают нас именно потому, что воспевают чувства, которые мы все когда-то переживали (возможно, на довоенных обедах), и мы инстинктивно отзываемся на стихи, не проверяя себя, не сопоставляя с нынешними чувствами. Поэты наших дней, напротив, выражают чувства, раздирающие нас прямо сейчас. Поначалу мы не узнаем их; зачастую они нас пугают; мы внимательно наблюдаем за ними и ревниво сравниваем с прежними. Вот в чем проблема современных стихов; именно поэтому невозможно запомнить более двух строк из какого-нибудь хорошего современного поэта. Память подвела меня, и моя мысль увяла за недостатком материала для рассуждений. Но почему же мы прекратили напевать себе под нос за обедом, гадала я, направляясь в Хэдингли. Почему Альфред больше не поет:
Вот она идет, моя Мод…Почему Кристина не отвечает ему:
Моя душа счастливей всех:В нее вошла любовь.Может быть, виновата война? Может быть, когда в августе 1914-го раздались выстрелы, мужчины и женщины показались друг другу столь обыденными, что всякое чувство угасло? Разумеется, все мы (особенно женщины с этими их идеями об образовании и всяком таком) были потрясены, увидев наших правителей в свете артиллерийского огня. Они оказались так уродливы, так глупы – и немцы, и англичане, и французы. Но кого бы и что бы мы ни винили – теперь уже и не встретишь таких иллюзий, что некогда вдохновляли Теннисона и Кристину Россетти так страстно петь о своей любви. Остается только читать, наблюдать, слушать, вспоминать. Но почему же «винить», если речь идет об иллюзии? Почему бы не прославлять катастрофу, если она подарила нам истину взамен