2 страница
Тема
говорю.

– Ничего, нормально вы все говорите, по-человечески. Так что, по-вашему, мне не его, а ее надо было мочить? – Рукавишников привстал на локте, его лицо бледным пятном маячило в темноте. – Я ж ее на руках носил!

– Да нет, зачем мочить? – спросил Алексей. – Разве это выход? Ты что, на самом деле считаешь, что совершил геройский поступок? Развязал ситуацию? Гораздо мужественнее было просто уйти – в сторону, навсегда. И не мучить себя и ее. Женщина, однажды вкусившая запретный плод, непременно изыщет возможность повторить свой опыт. Да и не только женщина – это вообще человеческой природе свойственно. И заметь, не я это придумал, и не сейчас. Тому примеров – тьма целая. А знаешь, французский писатель Ромен Роллан сказал однажды, что тело – это меньшее, что может женщина дать мужчине. Ты понимаешь, о чем речь?

– Как-как он сказал? Тело – меньшее… Гм, интересно.

– А ты как думал, Игорек? Вот ты качался сколько лет – пять или шесть? – тело свое почти до совершенства довел, на Арнольда стал похож. Рельеф там у тебя, то да се. А для чего это все было, а? Вот, подумай и скажи.

– Ну, не знаю. Для себя…

– Для самолюбования, что ли? Или для того, чтобы девчонки штабелями перед тобой падали и кипятком ссали?

– Ну, и это тоже… – усмехнулся Рукавишников.

– Вот! Для тебя культ тела всегда на первом месте был. Разве не так? А вместе с ним – и культ телесных удовольствий. Может быть, я несколько упрощаю. Тут не все так напрямую связано, однако смысл ты должен понять. И все же прав я, или нет – говори?

– Пожалуй… – слегка смутился Рукавишников. – А как должно быть, по-вашему?

– А, по-моему, на первом месте культ духовности должен стоять. Во все времена и для всех народов на земле. Культ разума и всеобщей терпимости. Согласен?

– Пожалуй, – повторил Рукавишников и снова лег, подложив свои огромные ладони под голову.

– А вот я… – вздохнул Сапожников. – Знаешь, Игорь, какое у меня с Наташей единение было! Мы тринадцать лет вместе прожили – а как один сплошной, длинный день понимания и близости. Я однажды в дневнике своем записал: «Мыслить и общаться с помощью языка – выдающаяся привилегия человека. Но понимать друг друга без слов – привилегия истинно любящих людей». Мы действительно без слов друг друга понимали, и Аленка наша в атмосфере любви и радости жила, с самого рождения и… Разве я виноват, что тот дурак на встречную полосу выскочил? Я ведь, от столкновения уходя, руль вправо повернул, а машину на скользкой трассе просто боком развернуло, вот моих девочек и… Лучше бы уж я на таран шел, как Талалихин – они бы живы остались…

– Не надо казнить себя! – отозвался Рукавишников. – Ничего вернуть нельзя. К великому сожалению, это так. И то, что тот мудак сыном генерала оказался – тоже судьба. Ваша, судьба, Алексей Николаевич. Значит, так тому и быть, от судьбы не уйдешь.

– А ты фаталист.

Рукавишников помолчал. Потом спросил с какой-то плохо скрываемой робостью:

– А вы, правда, весь роман наизусть знаете?

– Знаю.

– А как это можно – такую большую книгу выучить? Там страниц пятьсот, наверное?

– Больше тысячи.

– Ни фига себе!

– Гм, понимаешь, – с теплотой ответил Алексей, в душе благодаря Игоря за то, что тот сменил тему разговора, – Гюго всегда был моим любимым писателем. Еще с детства, вернее, с юности, когда я взахлеб перечитал все его романы. И «Отверженные» среди них – самый любимый. Я даже не знаю, как получилось, что мне удалось запомнить его наизусть.

– Это, конечно, супер! Какая же там уймища текста! – воскликнул Игорь.

– Текст, мой друг, это слова современных эстрадных песен, в которых, к сожалению, уже давно нет поэзии, – сказал Алексей. – А Гюго – это великая классическая проза, это полотно, сотканное из грандиозных мыслей и не менее грандиозных чувств.

Наступила пауза. Рукавишников обдумывал слова Алексея Николаевича, к которому привязался с первых дней знакомства, и теперь считал чуть ли не своим духовным учителем. Он был на десять лет младше Сапожникова, и понимал, что между ними лежит не только пропасть этих лет, но и пропасть знаний, которые в свое время ускользнули от него, Игоря, и которые теперь, общаясь с этим человеком, можно было хоть частично восполнить.

– Давай спать, – вдруг сказал Сапожников, прерывая раздумья Игоря. – Завтра новую делянку начинать будем, так что отдохнуть нужно. Ты видел в субботу, когда мы подходили, какие там сосны?

– Да, – согласился Рукавишников, – надо выспаться. А вы не бойтесь, Зебра ночью не сунется.

– А я и не боюсь. Уже действительно ничего не боюсь… – тихо ответил Алексей, поворачиваясь на другой бок.

* * *

– Эй, Сапог! Уснул, что ли? Давай, сучья оттаскивай! – Голос Зебры вместе с крендельками пара вылетел из его рта. – Я что, ждать тебя буду?

– Хавало закрой! – рявкнул на Зебру Игорь. – Не видишь, человеку мысль в голову пришла!

– Пусть ее себе в жопу засунет, эту мысль, – огрызнулся Зебра. – Развели тут клуб знатоков. Работают здесь, а не дрочат!

– Погоди! Тебе что, больше всех надо? – Неторопливо ступая, Рукавишников подошел ближе. Сухой снег жалобно скрипел под его тяжелыми валенками. – С каких это пор ты начал очко рвать?

– Да меня достает просто, как этот твой Профессор нашпигованный шлангом прикидывается, – спокойнее ответил Зебра, хорошо понимая, что ссориться с Игорем ему ни к чему. – Ну, покурим, что ли? И вправду, работа не волк, стояла и стоять будет.

– То-то же, – сказал Рукавишников. – Кури. Я сам уберу, без него. Пусть человек пишет. А ты, вместо того, чтобы наезжать, гордиться должен, что знаком с ним. Потом детям своим рассказывать будешь. Если сделаешь их когда-нибудь.

– А что? Сделаю, – примирительно ответил Зебра. – Вот откинусь, завяжу с прежней жизнью и семью заведу. Не веришь? Да у меня и невеста есть. Ну, почти невеста. С нашего дома она, Валей зовут.

Не слушая мечтательных обещаний Зебры, Игорь шагнул к огромному белому стволу, сваленному пару часов назад и уже оголенному, – чтобы оттащить в сторону обрубленные ветки. Алексей тем временем, присев на пенек, что-то медленно выводил в маленьком блокноте карандашом. Эти нехитрые письменные принадлежности всегда находились при нем. Он доставал блокнот из внутреннего кармана телогрейки, и на страничках размером чуть ли не со спичечный коробок время от времени появлялись рожденные мозгом и одиночеством мысли. Его мысли, которые никто – ни Зебра, ни пахан, если бы даже захотел, ни контролер ИТУ – никогда бы не смогли у него отобрать.

На холоде – Алексей давно заметил – думалось как-то легче, зато писалось намного тяжелей. И карандаш оставался единственным орудием для выражения этих мыслей, поскольку, в отличие от шариковой ручки, никогда не замерзал.

И, странное дело, многие – что там многие, все, кто его здесь окружал, – почему-то старались в подобные минуты вдохновения не мешать Сапожникову. Они продолжали делать свою работу, будто не замечая того, что один из товарищей, один из членов бригады в данный момент не выкладывается на все сто, как они сами. Что ж, ему дано другое – скрюченными и посиневшими от мороза пальцами писать в блокноте какие-то мудреные слова, а потом, вечером, читать им, своим соратникам по лесоповалу, огромный по размерам роман французского писателя. Читать наизусть, читать так, что у многих от слов Профессора захватывало дух. За это они и назвали его Профессором, хотя Алексей Николаевич Сапожников до зоны работал всего-навсего учителем истории в одной из московских школ. Давно это было, кажется, целую вечность назад…

Они вкалывали по шесть дней в неделю. И от светла – до светла. И в любую погоду. И не роптали. В ИТУ №… почти каждый понимал, что самоотверженным трудом «на благо Родины», как это когда-то называлось, можно хотя бы частично искупить свою вину. Перед кем, правда?

И еще они понимали, что здесь – в Читинской области, неподалеку от почерневшего от многолетних дождей поселка со знаковым названием «Тупик» – они уже не отдельно взятые преступники, случайным образом заброшенные сюда судьбой. И даже не бригада лесорубов, которой во что бы то ни стало нужно дать стране план по лесозаготовке. Они – семья, настоящая семья, пусть не всегда дружная, пусть со своими трениями и вывертами, но все-таки семья. Потому что здесь, на лесосеке, в тридцатиградусный мороз, никто не мог пожалеть тебя, никто не мог поддержать тебя так, как твой родной брат – сосед по бараку, тот, кому завтра, быть может, тоже понадобится помощь. Твоя помощь.

А Сапожников все писал. Согнутая его фигура серела среди белесой просеки. Он отошел в сторону, чтобы никому не мешать, и просто присел на пень. Огромный пень – как постамент. «Господи! – подумалось ему в тот миг. –