Борис Василевский
Окна
Чукотские рассказы
Озеро Джека Лондона
1. Трасса
В то лето мы слишком много ездили. Теперь, вспоминая, я люблю эти частые переезды и долгие ожидания в аэропорту, на пристани или автобусной станции и люблю сны в ночном автобусе, когда на секунду открываешь глаза и видишь какие-то необыкновенные горы, а потом возвращаешься днем по той же дороге и стараешься увидеть их снова, но почему-то уже не видишь… И я люблю теперь все места, где мы побывали, и горечь, которую чувствуешь, когда уезжаешь, — не потому, что жил там слишком долго, а потому, что жил мало и ничего почти не увидел, а мысль о том, что когда-нибудь вернешься и увидишь, не утешает, так как знаешь, что увидишь тогда совсем по-другому…
Сначала мы долго ездили по трассе, от Магадана до Сусумана, а оттуда попали в «Ударник», потому что моему шефу захотелось побывать на прииске. В «Ударнике» нас поселили в пустой квартире. Хозяин ее уехал в отпуск на «материк», и мы жили здесь вдвоем с шефом почти неделю. Шеф с утра уходил в контору прииска, откуда его увозили на мотоцикле на дальние участки. Я оставался дома, заваривал чай и читал книги.
Все шкафы в квартире были забиты, но я угадал тот, в котором были книги, и открыл его. Я знал, что шефу это не понравится, и, взяв книгу, снова загибал гвоздики на дверцах. Все-таки он застал меня однажды и сказал, что это непорядочно, но я ответил, что книги — не белье. Шеф твердо знал, что порядочно, а что нет, но дня через два, когда он уже не поехал с утра на мотоцикле и мы томились вдвоем в пустой квартире, он долго возился и гремел в коридоре и наконец появился на пороге с грудой старых журналов. «Подожди, — подумал я тогда, — я тебя еще воспитаю».
В «Ударнике» шеф не нашел для себя ничего интересного, и везде, где мы уже побывали, он не находил ничего интересного, а может быть, и находил, но не говорил мне. Он иногда писал что-то в свой полевой дневник, но ведь он мог так и написать: «ничего интересного». Во всяком случае, мы нигде еще не задерживались надолго и не взяли ни одной пробы, хотя и возили за собой специальные мешочки. Кроме того, мы возили палатку, плащи, болотные сапоги и множество других вещей, которые я так люблю, и, конечно, спальные мешки. Все это лежало сейчас неразвязанным в углу комнаты, а спали мы на койках, и свежее постельное белье нам дали здесь же, на прииске.
Жить нам пришлось здесь целую неделю, потому что автобус ходил отсюда только по воскресеньям. Теперь мы уже вдвоем сидели в пустой квартире. Старик мой читал английскую книгу, захваченную еще из Москвы, а я — «Судебную психиатрию», неизвестно как попавшую в этот шкаф, где было немного подписной литературы, немного детективной и очень много книг по горному делу. Устав читать, мы принимались ходить по комнате, и, наверное, это было бы странно — увидеть со стороны, как два человека в молчании ходят по комнате.
По вечерам здесь бывало кино. Он был так мал, этот «Ударник», что звонок, возвещавший начало сеанса, был слышен на весь поселок и, я думаю, в окрестных сопках. Мы выходили из дому после второго звонка, смотрели какую-нибудь «рванину», как выражался шеф, и нам было неловко друг перед другом. И всякий раз он почти серьезно собирался издать приказ, запрещающий ходить в кино под страхом увольнения, но и на другой день повторялось то же самое, потому что больше пойти нам было некуда. Мы называли это — «отбывать киноповинность».
Мы почти не разговаривали, лишь в Москве, когда я оформлялся к нему коллектором, поговорили немного, да и то — «по службе», но весь этот месяц, что ездил я здесь, ни разу не говорили с ним «по душам», не совсем, конечно, «по душам», а настолько, насколько это было бы возможно между людьми, вынужденными месяца два-три жить и работать вместе, а дотом расстаться и вряд ли когда-нибудь еще встретиться.
Лишь однажды, в том же «Ударнике», когда мы вот так же вернулись из клуба, а фильм был уж очень плохой, а белая ночь никак не давала уснуть, мы разговорились о кино, перешли на литературу и вообще на искусство, и это был обычный интеллигентский разговор, когда наперед знаешь, что скажешь и что тебе ответят, и тебе от этого очень неловко, но все-таки говоришь и слушаешь Колея для таких разговоров наезжена, вероятно, очень давно, и она ведет и не дает выбиться в сторону или остановиться, до тех пор, пока весь не выговоришься. Такие разговоры затягиваются до поздней ночи, а утром просыпаешься с чувством, будто вчера наглотался чего-то скверного.
После этого случая мы, кажется, ни о чем особенно не говорили — нет, поговорили немного о жизни геологов и о том, «как она, в сущности, не похожа на ту, о которой знаем мы из кино и по книгам». Это было в Сусумане, когда мы с шефом отправились прогуляться на ближайшую сопку. Мы стояли на болотистой поляне, кругом были сопки и низкий кустарник, дорога проходила метрах в пятидесяти, но ее не было видно, и я сказал, что нас теперь можно спокойно снять для «Неотправленного письма». Через час мы были в поселке и пили пиво. Кажется, это был наш единственный пеший маршрут в то лето…
Но шеф мне тогда нравился, я отдавал должное его молчанию и спокойствию. За его молчанием и спокойствием мерещилась мне длинная, полная превратностей и борьбы жизнь, воспоминаний о которой хватит на оставшиеся годы. Я не мог только решить, разговаривает он с собой или нет — для меня это было важно…
Он рано ложился спать, а я еще выходил на улицу и гулял по поселку, неуютному, построенному без всякой планировки — видно, что рассчитывали жить здесь не всю жизнь. А, по-моему, здесь и месяц прожить было бы трудно — среди невысоких холмов, за которыми другие такие же холмы, и ручьи в распадках, и отвалы породы вдоль ручьев, а по вечерам звонки в клубе, слышные на весь поселок. Я, по крайней мере, не мог бы…
Но мне нравились белые ночи. Никогда не мог я к ним привыкнуть… Первый раз я увидел белую ночь года три назад в Архангельской области, где тоже был с экспедицией. Тогда к еще пытался уснуть, вставал несколько раз, подходил, к окну, опять ложился, ворочался и, наконец, совсем встал и вышел.