Пенелопа Лайвли
Лунный тигр
1
— Я напишу историю мира, — говорит она.
И руки сиделки на мгновение останавливаются, она смотрит на эту старую женщину, старую больную женщину.
— Что же, — говорит она, — это дело хорошее. — И снова принимается перебирать постель, разглаживать простыню, подтыкать одеяло. — Приподнимитесь немножко, голубушка, вот молодчина, сейчас принесу чай.
Историю мира. Чтобы уж поставить точку. Что тут такого — хватит выискивать всякие мелочи про Наполеона,[1] Тито,[2] битву при Эджхилле,[3] Эрнандо Кортеса…[4]
На этот раз будет действие. Непрестанное, смертоносное, триумфальное движение — из грязи к небу, всеобщее, уникальное, мое и ваше. Я готова, я это чувствую, эклектизм всегда был мне свойствен. Так обо мне говорили, правда, называли это по-другому. У Клаудии Хэмптон широкие замашки, можно сказать, безрассудные, — мои враги. Мисс Хэмптон мыслит с размахом — мои друзья.
Историю мира, да, именно так. И, по ходу повествования, свою собственную. Жизнь и время Клаудии X. Кусочек двадцатого столетия, куда меня впихнули, не спрашивая моего мнения, не интересуясь моим желанием. Я в своем времени — все и ничто. История мира, рассказанная Клаудией: факты и вымысел, миф и реальность, игра воображения и документальные свидетельства.
— Она была кем-то? — интересуется сиделка. Ее туфли повизгивают, когда она идет по сияющему полу; туфли доктора скрипят. — Я хочу сказать, она говорит всякие вещи…
Врач смотрит в свои бумаги и отвечает, да, она была кем-то, очевидно, писала книги и статьи для газет и еще… гм… провела какое-то время на Ближнем Востоке… тиф, малярия… не замужем (он видит упоминание о выкидыше и одном ребенке, но вслух этого не говорит)… да, судя по тому, что здесь написано, кем-то она была.
Многие скажут, что излагать свою жизнь в контексте мировой истории — заурядная самонадеянность. Пускай. У меня найдутся и последователи. Мои читатели знают историю. Они знают, к чему все идет, и знают как. Я не буду уделять чрезмерного внимания сюжету. Что я намереваюсь сделать, так это оформить его, наполнить жизнью, красками, воплями и риторическими отступлениями. На этом я экономить не буду. Вопрос в другом: должна ли история быть линейной? Мне всегда казалось, что калейдоскоп — чрезвычайно занимательная ересь. Потрясешь трубку и смотришь, что получилось. Хронология меня раздражает. У меня в голове нет хронологии. Я состою из миллиона Клаудий, которые кружатся, перемешиваются и сверкают, словно солнечные блики на воде. Колода карт, которая тасуется снова и снова, безо всякой последовательности, и все случается одновременно. Современные машины, как мне кажется, работают по этому же принципу: в них заложены все данные, и одним нажатием кнопки извлекается нужное. Теоретически, они более надежны. Некоторые мои кнопки не работают, для других нужны пароли, числа, оброненные случайно фразы. Интересно, что все это зарождается в коллективной истории. Это общественная собственность и вместе с тем — сугубо частная. Мы все смотрим на историю по-разному. Мои викторианцы — это не ваши викторианцы.[5] Мой семнадцатый век не такой, как у вас. Голос Джона Обри,[6] Дарвина[7] или кого хотите разговаривает с вами не с той же интонацией, что со мной. Позывные моего прошлого доходят ко мне из общечеловеческого далека. Жизнь других людей отпечаталась на моей собственной: да, это я, Клаудия X.
Эгоцентризм? Возможно. Кто из нас не эгоцентрик? Почему это должно восприниматься как обвинение? Это так — с тех самых пор, как я была ребенком. Меня считали трудным ребенком. Иногда даже невозможным. Я-то вовсе не считала себя невозможной — невозможными были мама и няня, с их запретами и предостережениями, нездоровой страстью к молочным пудингам и кудряшкам и ненавистью ко всему, что было притягательного в мире, — высоким деревьям и глубокой воде, мокрой траве, по которой бежишь босиком, обаянию грязи, огня и снега. Мне всегда хотелось — горячо, страстно — забраться повыше, убежать поскорее и подальше. Они удерживали — я не повиновалась.
Гордон был такой же. Мой брат Гордон. Мы с ним друг друга стоили.
Мои истоки — всеобщий источник. Из грязи к небу — так ведь я сказала? Из первичного океана. Итак, я никогда не была обычным историком, заурядным хроникером общих мест, никогда не была такой, как та иссохшая мумия, что вещала мне в Оксфорде историю папства бог знает сколько лет назад. И поскольку мне свойственна независимость взглядов, а вывести человека из себя мне проще, чем вам пообедать, скучать нам не придется. Может быть, стоит рассказать об этом с точки зрения океана. О чем может рассказать плавающий в первобытном океане прозрачный рачок? Или аммонит? Да, это уже теплее. Аммонит,[8] прозревающий свою судьбу. Вот кто расскажет нам о движении вод в юрский период.[9]
Но здесь кто-то снова встряхнул калейдоскоп. Палеолит[10] и девятнадцатый век, с моей точки зрения, отделяет одно движение кисти. И в девятнадцатом веке это не осталось незамеченным; они-то понимали, что у них под ногами. Чей взгляд не привлекали эти величественные незнакомцы в бакенбардах, одетые слишком изысканно, разгуливавшие по отмелям и склонам холмов и размышлявшие о вечности? Несчастный пленник собственных заблуждений Филипп Госсе,[11] Хью Миллер,[12] и Лайелл,[13] и сам Дарвин. Есть какое-то сродство между сюртуками, бакенбардами и скальным эхом: мезозой и триас,[14] оолит и лейас, корнбраш и гринсэнд.[15]
Но нам с Гордоном было по одиннадцать и десять лет соответственно; мы никогда не слыхали о Дарвине, а понятие о времени у нас было очень конкретным (время пить чай, ужинать, недавнее время, зря потраченное время…); и весь наш интерес к Asteroceras и Primocroceras тогда основывался на жажде первенства. В 1920 году, для того чтобы опередить Гордона на пути к заманчивой расселине в напластовании нижней юры, я готова была разнести сто пятьдесят миллионов лет вдребезги своим новехоньким блестящим молоточком, а если придется, сломать руку или ногу, сорвавшись с крутого лба синего лейаса.
Она поднимается еще немного выше, на следующий скользкий плоский уступ, и, сидя на корточках, лихорадочно ищет вокруг себя голубовато-серые вкрапления камня, набрасывается на эти заманчивые завитки и узоры, хватает их с торжествующим шипением: вот он, аммонит, почти целый. Пляж остался далеко внизу, и с ним крики и лай; голоса, пусть и громкие и отчетливые, доносятся будто бы из другого мира и не имеют значения.
И все это время она краешком глаза наблюдает за Гордоном, который взобрался еще выше и вовсю обстукивает обнаженную породу. Вот он перестал стучать, смотрит на что-то… Что он там такое